Меня трясло от волнения, но эти восклицания мне понравились – даже несмотря на то, что они вылетели сами как-то неожиданно, – я ведь нисколько их не планировала.
Так происходит всегда. Почему я никогда не знаю заранее, каким словам предстоит из меня вылететь? Откуда они берутся? Эта непредсказуемость ужасно неудобна: получается, что я несу ответственность за то, чем нисколько не управляю.
Я заметила пока только вот что: любым моим словам предшествуют какие-то неясные ощущения, переживания, чувства, и они так же неопределенны, как облако или туман: можно не заметить даже то, что эти неясные ощущения вообще имеются.
Ясными они становятся только после того, как превращаются в слова – приобретают четкие границы, и тогда не заметить их никак невозможно. Жаль, что я не понимаю, как происходит превращение тумана в слова.
А если туман не превратится в слова, он, наверное, так и умрет никем не замеченным? Мне почему-то кажется, что именно так и умирает большинство переживаний на нашей планете. А люди даже не подозревают, что они что-то пережили… А если человек даже не подозревает, что он что-то пережил, что он знает о самом себе? Есть ли он? Каких действий от него ждать? Опасен ли он?
После моего взрыва папа выглядел перепуганным и подавленным. Он, наверное, не ожидал такого отпора, но мне было плевать – кровь стучала в голове, и я была сейчас в таком состоянии, что могла завалить быка голыми руками. Моя нога отбросила мешавший стул, я решительно вышла из кухни и хлопнула дверью.
Доктор Циммерманн
Когда Аида ушла, я устало сел на стул. Бросил взгляд на Рахель. Она стояла спиной ко мне и с преувеличенным усердием вытирала и без того сухую раковину. Я почувствовал опустошенность – силы оставили меня… Вообще, чертовщина какая-то – Австрия, выкрики из радиоприемника, разбитые стекла магазинов… Эти тайные встречи Рихарда и Аиды… Жизнь, летящая непонятно куда… И на фоне всего – моя тихая, планомерная и спокойная работа с каким-то пациентом, который почему-то имеет мнение о моем члене.
* * *
Рихард сидел в кресле, я – напротив. Свой постыдный член я упрятал под старую тетрадь, лежавшую на коленях. Я был разбит, голова совершенно пуста, мысли разбегались в разные стороны. Мы молчали, и молчание это длилось уже достаточно долго.
Рихард в очередной раз бросил на меня вопросительный взгляд: может быть, он сказал что-то такое, что требовало ответа? Я понял, что надо все же найти в себе силы сосредоточиться.
– Извините… – вымолвил я. – Голова немного кружится… Итак, вы сказали, что хотели ее смерти…
– Да, хотел… – устало ответил Рихард. – Но когда ее не стало… Мне так не хватает ее теперь…
Рихард замолк. Я терпеливо ждал, когда он заговорит снова.
– Все ее последние дни – от того нашего разговора и до самой ее смерти – она была со мной так ласкова… Обнимала… Просила за что-то прощения… Столько ласки я не видел от нее за целую жизнь…
Рихард заплакал… Я молчал. Он вытер слезы, продолжил:
– Эти последние дни мы совсем не ругались. Она купила мне в подарок этот пиджак… Я думал, что теперь так хорошо будет у нас всегда… Но оказалось, что это были просто ее последние дни… Она уже все решила… Нет, тот разговор… Я убил ее?
– О чем был разговор? – спросил я.
– Я устал… Я больше не могу… В следующий раз…
Рихард поднялся и вышел…
Я поднялся вслед за ним, но из кабинета выходить не стал: подошел к столу и записал в тетради, что Рихард движется в сторону признания чувства вины за смерть матери. Раньше он боялся приближаться к этой теме, считал ее опасной, а чувство вины просто отрицал. Изменение меня воодушевило, потому что без освобождения от чувства вины мы с ним не смогли бы двинуться дальше.
Дверь кабинета после ухода Рихарда осталась открытой. Через нее я увидел зеркало – в нем отражалась кухня и видна была Аида, помогавшая матери месить тесто. Дочь с интересом бросила взгляд в коридор и увидела Рихарда, проходившего мимо. Взволнованный Рихард даже не повернул голову в ее сторону. После того как дверь за ним закрылась, донесся тихий диалог между Аидой и Рахелью.
– Мам, я обязана выйти замуж за еврея? – спросила Аида.
– Ты же знаешь – если твой муж окажется немцем, бабушка будет против, – ответила Рахель.
– А ты?
– Мне все равно.
– А ты сможешь поговорить с бабушкой?
– Зачем?
– Чтобы ей тоже стало все равно.
– Портить отношения со свекровью? Нет, в мои планы это не входит, – ответила Рахель, немного помолчала и добавила: – А что, уже назревает?
– Нет, – ответила Аида, – просто спросила.
* * *
– Я пригласил вас, чтобы получить отчет о происходящем с моим сыном, – сказал Ульрих.
Мы сидели за столиком на террасе ресторана и обедали. Я предвидел, что разговор будет не из приятных, но не мог отказать во встрече человеку, который платит.
– Работа продолжается, – ответил я. – Я не имею права рассказывать вам подробности.
– Что значит не имеете права? Вы обязаны рассказать! Я его отец!
– Ваш сын – не продолжение вас, – напомнил я. – Он отдельная личность.
Ульрих посмотрел на меня как на ребенка, в которого приходится вдалбливать элементарные истины.
– Вы обязаны вкладывать в его мозги то, что говорю вам я, понятно?
Я молча глядел в тарелку.
– После вашей работы с Тео ситуация только ухудшилась, – продолжил Ульрих. – Он стал пропадать куда-то. На днях я выяснил, что он зачем-то ездит в Гамбург. Зачем? Что там происходит? Вы что-то знаете? Вы обязаны рассказать мне – я вам плачу.
– Платите вы, но мой пациент – он.
– Если мы сейчас не договоримся, я не буду платить, – сказал Ульрих.
Нет, вовсе не печаль я в этот момент почувствовал. Тоску. Это была тоска и глухая злоба. А еще можно добавить чувство безысходности и отчаяния.
Работать с его сыном бесплатно я не собирался. У меня уже есть бесплатный пациент, его вполне достаточно. Но бросать терапию с Тео из-за того, что за нее не платят, резать по живому – это было бы очень больно. Я вложил столько труда, творчества, энергии. Ну и что мне делать? Убить этого господина прямо сейчас, в ресторане? Но ведь мертвый он уж точно платить не будет.
Так уже бывало, когда терапия по каким-то причинам внезапно прекращалась, а я помимо воли продолжал оставаться в мысленных диалогах с пациентом. Знаете, это было мучительно.
Я знаю, что это непрофессионально. Знаю, что надо освободиться, проработать зависимость с помощью Манфреда, но я неидеален – так и не собрался к Манфреду. Наверное, я почему-то не хотел освободиться – хотел продолжать страдать.
Сидя напротив Ульриха, я вынужден был признать, что у меня так и не получилось стать безупречной психоаналитической машиной. Я почувствовал, что, даже если Ульрих перестанет мне платить, вполне вероятно, что я могу принять решение все равно продолжить работу с его сыном – бесплатно.
Я хотел работать за деньги. Когда чувствовал готовность продолжить работу бесплатно, то ощущал себя бессильным заложником чего-то, что сильнее меня. И эта несвобода меня угнетала. Это тоскливо – быть заложником.
Мое самое настоящее личное горе – что на нашей планете нет системы бесплатной терапии для каждого, кому она требуется. Терапия относится к элементарным потребностям человека – таким, как хлеб, вода, воздух, сон, спасение на воде и на пожаре.
До тех пор, пока люди не поймут себя, они не будут знать, почему они из века в век истребляют друг друга миллионами. Не узнают, почему, несмотря на то что все вокруг воспевают любовь, главными чувствами на нашей планете уже больше сотни лет остаются страх, тоска и злоба.
Наилучшая иллюстрация – именно этот надутый тупой индюк. Я делаю для его сына больше, чем делает он сам. Я веду сложную и опасную борьбу за его жизнь – я пытаюсь вырвать его Тео из лап смерти.
Да, именно так – этот господин думает, что мы занимаемся возней вокруг неподобающих открыток и спасаем отцовскую карьеру? Нет, на самом деле мы спасаем Тео от смерти на том самом этапе, когда она уже сжала свои холодные пальцы на его горле: Тео этого пока не знает и его отец тоже, а я это уже вижу – я уже видел трупы таких молодых людей. Один лежал на мостовой у шестиэтажного здания, другой – в горячей ванной родительского дома, а третий на гостиничной лестнице с иглой в локтевом сгибе. Труп Тео я тоже вижу – он висит в особняке Ульриха где-нибудь в оранжерее, среди крупных листьев тропических растений. И теперь этот надутый индюк вдруг заявляет, что перестанет платить мне за терапию его сына? Да ради бога!