— Нет, конечно, нет! — послышался общий дружный ответ.
— О чем же больше говорить?! А боль сердца… И у меня сжимается оно не то от предчувствия беды, не то от грядущей радости… Кто знает? Судьба народа столько же у него самого в руках, сколько и в руках Божиих. Будем верить… А для князя Адама скажу и больше… Мы же не можем решить наперед: как Сейм примет предложение, внесенное графом Владиславом?.. Он, может быть, отвергнет!..
— Да! Да! — сразу неожиданно вырвалось у Чарторыского и Островского. Лица их преобразились, как будто непроглядная тьма разорвалась перед их взором и блеснул луч надежды.
— Конечно, Сейм может не согласиться, — подтвердил поспешно Островский. — И я не буду очень настаивать…
Чарторыский, опомнясь, как и многие другие, только печально, недоверчиво покачал головой.
— Ну, пусть так, — подхватил Лелевель, привыкший побеждать в словесных боях. — Есть еще надежда и выход… Заступничество Европы!.. Лучшие люди Франции открыто стоят за нас. Вот, вы же знаете… Глядите сами, вельможные паны… — Он торопливо достал и развернул листок. — Вот состав Центрального франко-польского комитета в Париже… Президентом — сам Лафайет, его товарищи: академик дюк де Вальми, пэр Франции, родня короля… Виконт Шарль де Лейстер… Президент Сената Сольвер… Секретари, члены комитета — сильнейшие депутаты парламента, европейски прославленные имена: мэтр Кабэ, Одиллон, Барро, Лас-Казас, братья Арраго, де Жирарден, Казимир Делавинь, Камилль Дюмулен, поэт Беранже, мэр Парижа де Гассанкур, сорок депутатов, десять редакторов главнейших десяти газет в Стране… Скульптор Давид, артисты, художники, князья гения и короли Биржи… В Лондоне — тоже… лорд Пэнмор и Дудлей Стюарт, кузены короля, Эрль Скарборо, лорд-министр Брухэм, О'Коннор, маркиз Бекингем, Томас Кемпбелл, поэт Эмерсон, Тэнан… леди Лендсдоун, дюшесса Гамильтон, Лейчестер… В Брюсселе — то же самое… В целом мире у нас бескорыстные, сильные друзья… И только на Севере — туча, темная туча врагов… Побоимся ли?.. Да если и опасна эта туча… то друзья нас прикроют… Даже Австрия обещает помогу… Конечно, больше гораздо сулит, чем думает сделать. Но кое-что сделает и она…
Горячо льется речь Лелевеля, но мало трогает она души слушателей… Потому, должно быть, что и сам он, холода ный, рассудительный, плохо верит тому, в чем хочет убедить остальных…
Но ему на помощь пришел теперь Островский.
Неловко стало молчать виновнику спора. Он громко, решительно заговорил:
— Конечно, дорогой почтенный князь… Вот князь Михаил писал в Берлин… Оттуда тоже, может, Господь свет пошлет… Австрия даром, конечно, не делает ничего… Но поехал же граф Антон Залусский… повез наши денежки… пятьдесят тысяч дукатов… Это и для проныры Гентца, и для его господина, князя Меттерниха, — хороший куш… Можно надеяться…
— Почти не на что, — глухо отозвался Чарторыский. — И вы, как и я, знаете… Слышали, что здесь говорил агент Австрии пан Эйхснер… Что писал барон Функе княгине Леоновой Сапежанке… Что говорил французский посол дюк де Мортемар, когда его успел перехватить наш агент Козьминский на пути в Петербург!.. На Францию, на Австрию?.. На них надежды нет!.. На Пруссию?.. На нашего вековечного врага… на верного друга Москвы — и подавно…
— Остается Англия…
— О, ей теперь самой не до нас! Вы знаете: там боятся таких же дней, как Июльские в Париже, как в Брюсселе, как наши в Листопаде. Ну, да что там? Чему быть, тому не миновать! Идемте, панове. Толковать больше не о чем… и некогда… Пора в заседание…
— Да, да, пора! — заторопились все и поспешно, сумрачные, двинулись к дверям.
Завороженная тишина сменила говор и гомон, едва на пороге показался граф — президент Сейма и члены правительства.
Пока они занимали места, группы депутатов и сенаторов, еще о чем-то спорящих посредине покоя, быстро стали пробираться, протискиваться к своим креслам, откуда пришлось удалять публику, не постеснявшуюся там устраиваться с удобством и без колебаний.
Островскому не пришлось даже ни разу ударить своим маршальским жезлом для водворения тишины и порядка. Толпа, переполняющая зал, словно замерла и даже старалась затаить дыхание, ожидая чего-то.
Но заседание началось довольно прозаично, с оглашения ряда подсчетов и цифр.
Правда, цифры все крупные: подсчеты дают миллионы и десятки миллионов. Дело касается самого важного сейчас: обороны страны.
— Снаряжение каждого кавалериста и пехотинца в среднем обходится до пятисот злотых, — отчетливо, медленно докладывает военный министр граф Исидор Красиньский, словно желая врезать цифры в память слушателей, а равно дать возможность стенографам точно отметить слова и ряд чисел. — Истрачено до сих пор пятьдесят восемь миллионов сто тридцать девять тысяч семьдесят шесть злотых и пять грошей, включая и артиллерийские парки. Выставлено в боевой готовности двенадцать полков пехоты, по четыре батальона каждый, два батальона служилых солдат, четыре батальона гвардии, шестнадцать новых, из двух батальонов, полков и Пятый стрелковый полк добровольцев-варшавян, созданный на их средства… который так и зовется теперь «дети Варшавы»…
Взрыв рукоплесканий покрыл эти слова, окна задрожали от виватов, от кликов публики:
— Да живет польское воинство!.. Да живет отчизна!
— Кланяюсь Варшаве за ее привет, за ее жертвы, — громко заявил министр, когда возобновилась тишина. — Продолжаю дальше. Всего получаем девяносто батальонов, или семьдесят две тысячи штыков. Еще формируются шестнадцать батальонов новой пехоты, то есть двенадцать тысяч человек. Волынско-литовский легион, надвислянские стрелки. Четыре тысячи карабинов Национальной гвардии же, охраняющие столицу, их также надо не забыть. Выходит всего девяносто тысяч людей в пехоте… Это — на первое время, до предстоящего весной набора… Без добровольцев, которые десятками тысяч сходятся отовсюду.
Передышку сделал оратор, как бы давая возможность публике выразить свою радость, а стенографам — записать слова.
Но не одни стенографы работают сейчас в Сейме.
Консул Шмидт незаметно записывает цифры на бумажке, укрытой в ладони… И еще несколько человек на галереях и в самой зале заняты тем же… Сегодня же ночью полетят отчеты и в Берлин, и в английские журналы, и в Петербург… Всюду, куда следует…
Министр продолжает:
— Теперь кавалерия. Полк шестой улан Варшавы — четыре эскадрона, пятый полк семьи Замойских — три эскадрона… Старой кавалерии — пятьдесят четыре эскадрона и шестьдесят четыре — новой… Пять добровольных эскадронов: полковника Гротгуса, Августовский, Подлясский, Сандомирский и Краковский, привислянские уланы, гали-цийские, волынские и познанские пикинеры. Охотники По-нятовского, «Костюшки» и «Золотой Хоругви». Затем — два полевых жандармских эскадрона. Значит, еще двенадцать. Итого — сто тридцать семь эскадронов, или двадцать шесть тысяч людей на конях. Артиллерия, кроме крепостной, насчитывает сто пятьдесят орудий и четыре тысячи человек орудийной прислуги. Саперов — одна тысяча… Общий итог дает сто двадцать одну тысячу человек при ста пятидесяти орудиях конных и пеших батарей.
Дальше читает министр, цифры бегут одна за другой. Проясняются даже самые сумрачные лица у слушателей… Только хмурятся те, кто украдкой записывает длинные ряды цифр…
Говорит после него подполковник Хшановский, хорошо знакомый с численностью и силами российской армии, особенно той, которая стояла в Литве и теперь с Дибичем идет на Варшаву.
— Первый и Четвертый корпус пехоты у российского фельдмаршала, — уверенно перечисляет полковник, — и Гражданский корпус, а всего не больше чем сто пять, сто шесть батальонов, вместе с Литовской гвардией да к ним III и V кавалерийский корпус, да казацких три либо четыре полка… Значит, пехоты… — смотрит в свои записки Хшановский, — не свыше девяноста тысяч. Регулярной кавалерии — двадцать три-двадцать четыре тысячи и тысячи три-четыре головорезов, казаков… Имеем сто пятнадцать — сто восемнадцать тысяч людей… Пушек… пушек у них много!.. Больших и легких орудий наберется больше трехсот, — понижая прежний громкий тон, вынужден признаться Хшановский. — Да еще гвардия Михаила Павловича идет, тысяч пятнадцать штыков…