— Как!.. Я?!
— Успокойтесь, яснейший пан Диктатор. Я позволил себе заявить, что на это пан Диктатор не пойдет…
— А круль?
— Поднялся и проговорил уж более строго: «Тогда мне остается один способ, прибегнуть к которому я буду вынужден и как император всероссийский, и как круль польский. Но еще одно: если раздастся хотя единый выстрел с вашей стороны… я ни за что не отвечаю… Так скажите в Варшаве». На этом аудиенция кончилась, и перед отъездом я получил вот это!..
Вылежиньский указал на свои адъютантские аксельбанты с шифром Николая I.
— Да, я уже заметил, — машинально говорит Диктатор, а сам думает, думает совсем о другом… И наконец так же с недоумением пожал плечами, как сделал это в начале разговора подполковник на его вопрос: «Чего ждать: добра или худа?..»
Загадка осталась загадкой для этого тяжелого на соображение человека.
Вечером, когда Диктатор собрал Народный Ржонд и вскрыл пакет, привезенный Вылежиньским, загадка разъяснена была ему другими.
В большом пакете лежали четыре письма. Первое от графа Стефана Грабовского, статс-секретаря Польского крулевства лично Хлопицкому. От имени Николая высказывалось одобрение всему, что до сих пор было сделано Диктатором, и выражалась надежда, что он до конца выполнит долг, соберет войско, выступит к Плоцку и там будет ждать дальнейших приказаний. Второе от Любецкого, который убеждал Хлопицкого исполнить волю круля-цесаря, ибо от этого зависит все спасение Польши. Третье письмо от того же Любецкого к Чарторыскому, почти одинаковое с предыдущим.
Князь Адам должен повлиять на успокоение умов, и только тогда можно будет достичь соглашений, выгодных для края. Иначе — гибель грозит неизбежно. Четвертое письмо — был сухой выговор по начальству, адресованный к председателю Административного Совета, графу Соболевскому, хотя было хорошо известно, что ни его, ни Совета больше не существует в правительстве Польши.
— Что теперь скажете, мосци панове? Возможны ли, по-вашему, дальнейшие переговоры о полюбовном соглашении с Петербургом?.. И на каких условиях? Какими гарантиями надо заручиться при этом? Прошу высказаться всех.
— Я полагаю, — первый заговорил кастелян Дембовский, — выбора нет. Борьба слишком неравна… Жребий войны тяжел и для победителя… А о побежденных нечего и говорить. Побеждены будем мы… Значит…
— Значит, склонить молча голову под удар, пойти в ярмо без протеста, как идут быки?! Что говорит пан Дембовский? — перебил князь Радзивилл. — Да лучше гибель и смерть!
— Лучше, лучше, — вторят ему Островский и Баржиковский.
— Конечно, конечно, лучше, — заговорил Чарторыский, печально покачивая головой. — Но все же не надо спешить умирать… Переговоров прекращать не следует… Надеясь на их добрый исход, конечно, наш пан Диктатор еще очень мало совершил военных подготовлений… У нас же есть и золото… Больше семидесяти миллионов хранится в подвалах банка… Руки есть, явятся еще, стоит кликнуть клич… Недавно силою отправлены на границу, как дезертиры, одна тысяча двести солдат-поляков из корпуса цесаревича. А они бы нам пригодились теперь. Конечно, пан Диктатор, отсылая их, не ждал, что война неизбежна и грянет так скоро… Из Познани, из Краковского герцогства идут к нам люди. Пан Диктатор не принимал их до сих пор… Но если они узнают, что теперь их не станут гнать, они снова придут!.. Наконец, можно заручиться и сочувствием европейских государей… Это поможет в нашей борьбе… Словом, следует протянуть подольше время, прежде чем начать войну…
— Как, все за войну? Какую, с кем? Подумайте!.. Надо ли мне вам повторять: война немыслима! Границы заперты кругом, нет пушек, нет оружия, сколько надо… Да если бы счастье нам и улыбнулось, Москва навалится всей грудью… Нашлет людей без числа и раздавит нас вконец… Единственно, что еще возможно, обратиться к содействию Пруссии, просить о посредничестве. Князь Радзивилл в родстве с Гогенцоллернами, а они так близки к российскому дому…
— Даже слишком! — вместо Радзивилла ответил Баржиковский на это наивное, неожиданное предложение Диктатора. — Мы на горьком опыте знаем, какие гибельные услуги оказывала Польше Пруссия даже тогда, если шло дело не о такой близкой родне, как российский дом…
— Конечно. О чем тут и говорить? — отозвались все, сразу желая покончить пустые пререкания.
— Ничего нам больше не остается, как принять войну, — повторил Островский.
— Войну?! — уже заметно раздражаясь, слегка повысил голос Диктатор. — Война невозможна. Единственно, если нападение на Польшу совершится, мы можем все пасть на поле битвы с честью… Но воевать? Не говорите пустяков… Я поведу на смерть полки и первый покажу им пример. Если же начнем войну и будем разбиты — позор ляжет на одного меня. Скажут: «Хлопицкий — предатель!»
— А разве не могут сказать того же, если, по настоянию пана Диктатора, мы без боя покоримся приказаниям из Петербурга? — спросил Баржиковский, глядя в упор на Хлопицкого.
Тот сначала словно и не понял всей силы неотразимой логики вопроса, но потом досадливо пожал плечами, ничего не ответил, а задал снова первый свой вопрос:
— Еще раз спрашиваю, панове, и прошу дать решительный ответ: стоите ли вы за выполнение воли круля-цесаря… или за войну?..
Переглянувшись с товарищами, заговорил Чарторыский:
— Если исчерпаны последние средства для достижения более почетного и выгодного, более приемлемого соглашения и остается только отдаться на милость, тогда ни вопроса, ни выбора быть не может… Один остается нам прямой, честный путь… Подымемся все и с оружием в руках будем искать свободы или смерти!
— Да, это лишь и остается… Это одно, — подтвердили все остальные.
— Нет, я все-таки на это не пойду, — покрывая общий говор, заявил Диктатор. — Война с Россией — гроб для Польши! Не мне, не панам решать такой вопрос. Пусть же сберется Сейм. Он и решит: покорность или война! А нам остается только исполнить решение земли.
Удивленные, обрадованные, члены Ржонда поспешили, конечно, согласиться с Диктатором.
На другой же день появился «Универсал» Диктатора, которым созывался Сейм на 17 января.
Но еще за четыре дня до этого срока появился, наконец, в Варшаве и граф Езерский, один, без Любецкого, конечно. Последний навсегда поселился в России.
На другой день упорный Диктатор сделал еще попытку настоять на своем. Созвал Верховный Совет и Временное правительство, передал вести, привезенные графом Езерским, подчеркнул, что силы собраны против Польши огромные. Но круль еще ждет покорности и обещает полное примирение взамен.
— Мы уже единогласно высказали наше мнение! — кратко отрезал Чарторыский, тоже потерявший терпение. — Пан Диктатор выдал «Универсал» о Сейме. Ждать осталось всего три дня. Подождем.
Взбешенный, ушел Диктатор. Тревожные вести разошлись по городу о ссоре Диктатора с правительством, о заговорах на Диктатора… Особенно забурлили массы, когда узнали, что Лелевель арестован Диктатором по подозрению в заговоре.
Арест этот, состоявшийся 11 января, продолжался недолго. Уже через пять дней профессор стоял перед Диктатором вместе с Верховным Советом, выбранным еще в декабре для проверки действий Хлопицкого.
До сих пор Совет воздерживался от всякого вмешательства в дела. Но письма, полученные из Петербурга, то, что писал туда Хлопицкий, — все это было слишком важно, но скрыто от всех. И Совет потребовал от Диктатора, чтобы были показаны все документы.
Особенно неприятное впечатление произвело письмо Хлопицкого к крулю, слишком смиренное и не соответствующее положению генерала как главы правительства. Поразила многих и собственноручная приписка круля на письме Грабовского к Хлопицкому, две строки карандашом, писанные по-французски, гласили: «Надеюсь, генерал, на вас в деле успокоения вашей Родины, как было то и до сих пор».
Устно повторил Совету Диктатор все, что внушал так горячо Временному Ржонду.
— Во всяком случае, — закончил он свою речь, — я исполнил свой долг. Завтра открытие Сейма, и я слагаю власть Диктатора. Делайте сами, как знаете. Я руки умываю, вот мой последний сказ.