— Мудреный сон, — качая в раздумье головой, негромко произнесла Челяднина.
— Стой. Не все еще. Посидела я малость, гляжу: из глуби, из чащи садовой вышли четыре льва. И ко мне подошли, ровно кошки ластятся. А за ними — четыре девы вышли. За теми львами стали, ровно их вести хотят. И откуда взялся из травы черный, ядовитый змей. Подполз тихо-тихо и ужалил…
— Тебя, милая?
— Нет. Тех львов и девушек. И пали они мертвы. А я гляжу и плачу… И на меня змея та зашипела. Да тут и проснулась… Видишь, Грушенька, каков сон лихой…
— Э, милая! Грозен сон, да милостив Бог! Поела чего на ночь не в меру, вот и грезится. Ложись, родимая. Я тут лягу, близехонько. Постерегу… Христос с тобою…
И заботливо уложила, как ребенка, взволнованную Елену в кровать ее подруга и помощница, перекрестила и вышла в соседний покой, где тоже скоро улеглась.
На другой день, 31 марта, поздно поднялась Елена. Сейчас же оделась, стала бояр и боярынь принимать, которые на поклон сошлись.
И забыла она про вчерашнее подношение Досифеи.
Только на второй день Пасхи, утром 1 апреля, подойдя к божнице, развернула ширинку, увидала подарки, вспомнила.
«Грех какой. Уж поела я. Завтра не забыть бы с утра разговеться»! — про себя подумала княгиня.
И только во вторник рано, встав с первой утренней молитвы, бережно отделила Елена кусок просфоры, освященной самим Иерусалимским патриархом, съела часть с молитвой и запила святой водой, что стояла тут же, в киоте, в чеканной сулейке.
И яйцо освященное очистила, разрезала на части и съела вместо раннего завтрака.
В это самое время вбежал к Елене Ваня, ведя за руку Юрия.
— Мама, что ешь? Дай нам, — поцеловав мать, стал просить Ваня.
— Да уж нечего. Видишь, яичко доедаю… Досифеино! — обращаясь к Челядниной, заметила Елена. — А вот разве просфоры… Хочешь?
— Дай, дай… И Юре… и мне…
— А натощак ли вы, деточки?
— Не, матушка-княгиня. Молочком уж, вестимо, теплым поены у меня, и с калачиком, — отозвалась Челяднина.
— Ну, так не можно. Другой раз. Вот это лучше берите! — И, подойдя к небольшой укладке, вынула и подала обоим мальчикам по писаному прянику.
Обрадованные дети шумно двинулись обратно в свои покои.
Здесь принялись разбирать игрушки, литые фигурки, да кораблики со снастями, да яйца раскрывные. Солдатиками занялся один Ваня. Юрий, опустясь у печки на ковер, сосредоточенно сосал свой пряник.
Оставшись с Челядниной, Елена присела к зеркалу и предоставила свои волосы искусным ее рукам.
Вдруг княгиня поморщилась и подумала:
«Что за притча… Какая горечь особенно у меня во рту? Не хворь ли какая пришла? Надо у матушки лекаря ее спросить».
Челяднина между тем мягко, осторожно перебирала и расчесывала густые, блестящие пряди волос Елены.
Неожиданно княгиня вскрикнула.
— Что с тобой, княгинюшка? — задрожав от неожиданности, спросила Челяднина. — Али дернула за волоски? Так уж не взыщи. Бога ради.
И отвесила поклон.
Но, поднимая голову и заглянув в лицо Елены, она и сама вскрикнула.
— Государыня, матушка… Да что с тобою?..
Елена сидела, откинувшись, бледная, с неестественно расширенными зрачками горящих глаз…
Губы ее вздрагивали, словно она силилась что-то сказать, но не могла.
Наконец княгиня еле пролепетала:
— Матушку… лекаря… За Овчиной, скорее… Челяднина стрелой кинулась. Минут трех не прошло, как покой княгини наполнился встревоженным, бледным, напуганным людом, все больше женской дворцовой прислугой.
Явилась и Анна Глинская, взглянула на дочку и вся затряслась.
— Что с ней? Говори скорее! Не мучь! — обратилась она к своему итальянцу-лекарю, успевшему поверхностно осмотреть больную.
— Сейчас скажу. Прикажите всем уйти. Надо раздеть княгиню.
Все вышли по приказу старухи.
Челяднина кинулась к детям, чуя недоброе и желая охранить их от неведомой еще беды. Бурей ворвался в покои Овчина.
— Что приключилось? Кто сгубил ее? — позабыв этикет и всякую осторожность, подбегая к постели, вскричал воевода.
— Сгубили — верно. А кто — не знаю! — пожимая плечами, отозвался итальянец. — Что ела она сегодня?
Пока звали постельницу Елены, чтобы разузнать, князь Овчина, склонясь к изголовью Елены, лежавшей словно в столбняке, обливал ее руки слезами и тихо уговаривал:
— Очнись, княгиня… Приди в себя… Скажи, что с тобой? Хоть глазком укажи: кто злодей?! На части разорву своими руками!
И словно услыхала его больная, узнала верного слугу своего.
Еле вздрогнули веки. Слезы сверкнули в углах глаз и остановились, застыли там, как и вся, застывшая, лежала Елена.
— Не иначе, как индийский яд тут один! — тихо произнес, ни к кому не обращаясь, итальянец. — В чем только дали?
Случайно взор его упал на небольшой поддон, покрытый белым платочком. На нем лежала просфора, освященная не в Иерусалиме, а в келье Соломонии. Краснела и скорлупа яйца, пропитанного тем же ядом, что и просфора.
Приказав делать припарки горячие и класть их к ногам княгини, да обложить ее всю нагретыми кирпичами, обернув их сукном, чтобы не жгли тела, он кинулся к себе в лабораторию.
Ясно как день стало там лекарю, что в просфоре и в яйце заключался сильнейший яд, так называемый «столбняковый».
— Не дожить княгине и до вечера! — объявил он боярам и Овчине.
Малолетнего государя не пустили ни к матери, ни на совет боярский, который собрался сейчас же, как только пронеслась весть о болезни княгини.
Порывался княжич к матери, но ему сказали, что мать больна, просит не тревожить ее.
Когда Челяднина узнала, что сама же подводила отравительницу к своей любимой княгине, — чуть с ума не сошла. Волосы на себе рвала, в ноги брату и всем боярам кинулась.
— Моя вина!.. Я виновата, окаянная! — заголосила. И рассказала, как было дело.
Стали искать Досифею, но той и не видели нигде от самой Светлой заутрени. Словно сквозь землю баба провалилась, хотя Овчина и другие бояре Москву вверх дном поставили.
На другой же день, как сказал врач, 3 апреля, почти не приходя в сознание, скончалась Елена Глинская, полонянка-литвинка, умевшая полюбить Русь и охранять ее около пяти тревожных, долгих лет, хотя и при помощи боярской.
Чутье матери помогало правительнице.
Но порча, мстительная и беспощадная, вечный гость московских царских теремов, настигла ее в тот миг, когда уже, казалось, все было так хорошо и настает время пожать плоды неустанной, тяжелой работы, неусыпных забот.
Когда привели сыновей прощаться к умирающей матери, впервые за сутки шевельнула она рукой, словно желая благословить малюток.
Юрий тупо глядел на мать, на всех стоящих вокруг и не выпускал конца телогреи Челядниной, которая привела детей.
Иван, сильно побледневший, напуганный видом больной матери, поцеловал ей руку, как ему сказали, прижался лицом к Аграфене, которая, припав у постели, целовала ноги у княгини, и стоял.
Смутно вспоминалась ему иная пора: зимний день, бояре. На постели его отец. И тоже лицо страшное у него. И что-то силились сказать глаза больного. Рука тяжелая, холодная, вот как у матери сейчас, касается волос.
И вдруг, в непонятном ему самому ужасе, ребенок вскрикнул и затрепетал.
Быстро схватила Челяднина на руки выкормыша и помчалась прочь, уложила его в кроватку, прикрыла черным платом, все лампадки у образов зажгла. Крест с мощами поставила в изголовье кроватки.
И сама кинулась к иконам и, до крови ударяя лбом о помост, громко стала взывать:
— Прости, Господи! Помилуй, Господи! Отпусти все прегрешения мои вольные и невольные!.. Спаси, защити и помилуй!
А над телом усопшей княгини черный клир собирался петь отходную…
Только колокола кремлевские не отозвались сейчас же на печаль в царском доме.
Ликующий пасхальный перезвон, дрожа в весеннем воздухе, словно твердил:
«Нет смерти в мире! Только жизнь вечная под разными видами. И сама смерть ведет к жизни вечной…»