Неспешно, наполняя каждое движение глубоким символическим смыслом и значимостью, так, чтобы он видел, что именно она делает, женщина достала из другого кармана небольшую металлическую коробочку, открыла, взяла его за тот самый большой палец, что протирала спиртом, и старательно вдавила подушечкой в находившийся в коробочке специальный пластилин для снятия слепков.
Вдавливала, держала и смотрела торжествующе ему в глаза.
А мужчина, верно поняв и правильно истолковав все ее действия, вдруг подмигнул ей заговорщицки и улыбнулся – так светло, так…
Конечно, он не мог улыбаться губами, не мог изобразить эту странную, совершенно невозможную для него улыбку мимикой измученного, исхудавшего лица, но он улыбался глазами, будто признавался в любви, подбадривал и радовался ее решимости.
Словно обжегшись об этот его поразительный взгляд, женщина резко откинула мужскую руку на белую простыню, прикрывавшую его тело, захлопнула коробочку и убрала в карман.
– Сукин ты сын, Владимир Артемович, – не смогла удержаться от горького высказывания она. – Вот сукин ты сын!
А он все смотрел на нее, и что-то необъяснимое плескалось в этом его взгляде, уже потустороннее, нездешнее…
Женщина наклонилась к нему, придвинулась как можно ближе, насколько позволяли трубки и провода, к его уху губами, спрятанными за слоями маски, и прошептала:
– Сволочь ты, бессердечная, гадкая, злая сволочь, Владимир Артемович.
Замолчала, чуть отстранилась, всматриваясь в его лицо: слышит ли, понимает, что она говорит?
Он слышал, и понимал, и продолжал улыбаться – так небывало для него, невозможно открыто, светло и так по-человечески…
– Ненавидела тебя все эти годы, с той первой минуты, когда встретила, – сказала она, уже не отпуская этого его странного взгляда-улыбки.
Предательская слеза, внезапно вырвавшись из не дающего продохнуть комка в горле, пробившись сквозь все бастионы и преграды, что она старательно выстроила, покатилась по ее щеке.
– Но кое за что я тебе благодарна, – призналась она. – Пожалуй, что и за многое. И поставлю тебе свечку. Сейчас за здравие, ну а вдруг поможет… а потом, когда…
И пожелала, искренне, от сердца, отпустив на свободу и вторую слезу:
– Иди с миром, Владимир Артемович.
Взгляд его сделался вдруг строгим, и мужчина глазами указал на аппаратуру, а потом быстро перевел глаза, в которых на сей раз плескалась четкая просьба-указание, обратно на нее.
– Нет. – Проследив за этим его указующим взглядом, женщина покрутила головой, отказывая ему в последней просьбе, прекрасно поняв, о чем он просит. – Я не стану тебе помогать в таком деле. Это ты уж сам с Богом разбирайся, Владимир Артемович, за что и сколько он тебе страданий отмерит. Лишь одним могу помочь: зла на тебя держать не буду и постараюсь простить.
И, резко оборвав их странный разговор, распрямилась.
– Прощай.
Она пожала безвольную кисть его руки, лежавшей поверх простыни, ярко-белого полотна, которое будто подчеркивало неотвратимость смерти, царившей здесь.
И ушла. Не обернувшись, не посмотрев больше на мужчину, провожавшего ее взглядом до тех пор, пока за ней не закрылась дверь реанимационной палаты.
Высоко подняв голову, выпрямив спину струной, она шла по коридору к санпропускнику и не видела ничего вокруг от заливавших и душивших ее слез, рванувших из всех глубин, из всех накопленных обид, из…
Долгие годы она ненавидела этого человека и желала ему смерти, желала страшных потерь и мучений. Ненавидела, опасалась… и уважала.
И восхищалась порой, и еще что-то… что-то еще…
Переезд!
Нет, не железнодорожный ни разу!
А самый что ни на есть банальный, житейски-бытовой, то бишь с одного места жительства на другое. Новое.
Из дома, в котором провел годы, десятилетия, в котором прошло твое детство-отрочество, которое, как гриб, всеми своими грибницами проросло воспоминаниями, эмоциями, чувственным опытом, горестями-радостями, достижениями-победами, поражениями-преодолениями и триумфами. Где все твое – понятное, привычное, родное, на обычных и правильных местах… И вдруг, в один момент, сломать все устои, правила и привычки этого дома – и уезжать! Да ладно бы уезжать – пе-ре-ез-жать! Насовсем!
Ребята, это засада! Это такая жесть!
Кто проходил – тот знает, понимает! Зашибись себе «удовольствие».
Но возражать маме, если та возбудилась очередной своей грандиозной идеей, все за всех уже решив, и приступила к ее воплощению, – сродни тому, как застрять в поломанном хлипеньком «жигуленке», заглохнувшем окончательно и бесповоротно аккурат на том самом железнодорожном переезде, перед несущимся на него литерным поездом. Результат приблизительно одинаковый: сметет на фиг по ходу своего движения, не заметив-проигнорировав любые возражения и вполне себе обоснованные и весомые аргументы против очередной ее задумки. Да, пожалуй, что сметет любого человека, вставшего на ее пути. Ну, за ре-е-е-дким исключением.
Работу, занятость и личные дела выбранных для воплощения ее задумки участников Эмма Валентиновна не принимала в расчет, как и их возражения. Легко и непринужденно, с присущим ей умением напрочь игнорировать проблемы и дела других людей, требовала: извернись, изловчись, сделай все, что от тебя хотят, – и свободен, можешь спокойно работать себе дальше. Видишь, все очень просто: чем быстрее исполнишь то, чего требуют и ждут от тебя, тем быстрей вернешься к своим делам, как служебным, так и личным.
Женщина-таран, что совершенно не сочеталось с ее внешней физической хрупкостью, женственностью и старательно наигранной нежностью.
Происходило это обычно так: Эмму Валентиновну озаряла Идея, как правило, Грандиозная (а другие ее не посещали – не мамин формат). Она сразу же придумывала и решала, как воплотить и кого привлечь для быстрейшего исполнения этой Идеищи, и-и-и-и… выпускала на свободу цунами реализации своего очередного «великого плана» – совершенно разрушительное по мощи. И «хоть таской, хоть лаской», уговорами, угрозами и увещеванием, а порой и откровенным шантажом, – но добивалась, что те, кто не успел вовремя увернуться и спрятаться, ворча, ругаясь на все лады и постанывая, таки принимались воплощать эту, будь она неладна, Идею в жизнь.
Алиса, вроде бы давно научившаяся благополучно уклоняться от большинства маминых идей-заданий, а порой даже противостоять особенно крутым ее наездам и остужать чрезмерный энтузиазм родительницы, на сей раз дала-таки втянуть себя в очередную мамину аферу, поскольку большой мамин План затрагивал интересы самой Алисы. В давно уже привычной форме полного игнорирования и ущемления тех самых интересов дочери – Эмма Валентиновна надумала кардинально решить квартирный вопрос.
Другое дело – ради чего, как и какими средствами она намеревалась его решить, и с какими потерями для вовлеченной в воплощение этого Плана родни.
Эмму Валентиновну посетила гениальная, как водится, мысль, что ее обожаемому сыночку Никиточке срочно, прямо вот сейчас, немедленно и безотлагательно требуется свое отдельное жилье!
– Мальчик поступил в такой вуз! – объясняла она придуманную ею необходимость Великого переезда, собрав ближайшую родню за круглым (во всех смыслах: и по форме и по переговорному предназначению) столом. – Ему требуется постоянно учиться, плотно общаться с сокурсниками и взрослеть, мужать, становиться самостоятельным! Конечно, он не может жить далеко от вуза, не в спальнике же каком-нибудь, чтобы добираться неизвестно сколько до учебы, а ночью темной обратно. Это недопустимо! Мы будем искать квартиру рядом с училищем.
Мальчику было семнадцать лет, и поступил он не абы куда, а в Щукинское театральное училище. На минуточку, расположенное в историческом центре города Москвы. В самом что ни на есть историческом.
Историчнее некуда.
И как бы приобрести жилье рядом с этим училищем для простых, в принципе, незатейливых москвичей, ну пусть даже затейливых и не так чтобы совсем уж простых-простых, но с весьма скромными доходами…