В этот вечер летчики философствовали, хотя никто не был сильно пьян.
– Не забудьте, – сказал Блек, – что военный летчик не только гибнет, но и губит других.
Митчерлих добавил, что он может не только погубить человека, но и создать его. Оглянувшись на новую официантку, с любопытством слушавшую, он сказал ей:
– Я готов вас убедить в этом – конечно, когда станет прохладней.
Джозеф, чтобы скрыть стыд, стал давиться и кашлять. Девушка вызывающе сказала:
– Да? Я сомневаюсь.
Четверо засмеялись, а у Коннора опять сделался кашель.
– Тогда поставьте поднос, – весело сказал Митчерлих, – и пренебрежем метеорологическим фактором.
– Не знаю про могущество, – сказал командир корабля, – но по части воспитанности, майор, дело плохо.
Самолюбивый Митчерлих был страстным поклонником самого себя – он любил свою свежую проседь, свой профиль, свои пальцы на ногах, свой смех, свой кашель с мокротой, свою манеру подносить рюмку к губам, свою независимость, свою резкость.
Но все же он сдержался и сказал:
– То, что вы говорите, тоже довольно-таки грубо.
– Я отвечаю на грубость, сказанную женщине, – сказал командир корабля.
Официантки уже не было на террасе, и Митчерлих, искренне удивляясь, произнес:
– Вот этой маленькой очкастой мартышке?
– Она девушка и родилась в одном году с моей дочерью, – сказал Баренс.
Тут взял слово Блек. Он произнес быстрым, но монотонным голосом речь о том, что люди равны при рождении и все равны в смерти и потому в короткий миг жизни, между двумя безднами равенства, надо соблюдать законы, не знающие черных, белых, желтых, богатых и нищих.
Диль, не дослушав его речь, проговорил:
– Оказывается, учение Блека сводится к тому, что надо подлизываться к командиру корабля и обвинять штурмана.
Но тут Блек, потеряв свою меланхоличность, повелительно и звонко крикнул радисту:
– Прекратите скотство в отношении меня лично.
– Э, ребята, бросьте, – нараспев произнес Коннор. – Виноватого нет. Все это от безделья.
Слова эти проговорил самый младший, слюнтяй и сластена, и потому справедливость их показалась комичной, и каждый произнес насмешливую самокритическую фразу.
Митчерлих сказал совершенно несвойственным ему тоном:
– Человек и при уме и честности может быть одновременно полным ничтожеством. В этом он и достигает равенства со всеми остальными. Поэтому и говорят, что все люди братья.
– Кроме того, каждый любит себя больше других, в этом все похожи, – проговорил Блек, – это тоже всеобщее равенство. Разница в том, что один хвастается своим себялюбием, как Митчерлих, другой скрывает его, как Баренс, а третий, вроде меня, для своего удовольствия притворяется, что любит ближнего больше, чем самого себя.
Диль сказал:
– Аминь. Я себя чувствую среди вас дураком. Хочется вытащить блокнот и записывать изречения.
Баренс пробормотал:
– Только не мои, конечно.
А Коннор сказал:
– У вас у всех есть занятия, а я от скуки превращаюсь в полного идиота, что для меня не так уж трудно.
Хорошего настроения и самокритики хватило всего на несколько минут. Внезапно заговорили о войне.
Блек сказал:
– Не надо забывать, мы боремся с величайшим злом – фашизмом. В таком деле и помереть не жалко, надо только помнить об этом.
– Это верно, – сказал Диль, – но как удержать это в памяти, когда валишься, как петрушка, вниз головой, в горящем самолете. В эти минуты забываешь свое имя.
А Митчерлих вдруг спросил у Джозефа, присюсюкивая, точно говорил с малюткой:
– Конечно, смерть – бяка, смерть – кака, как вы полагаете? Но уж пусть начальство, – добавил он, – судит о целях войны, с меня достаточно, что я рискую своей шкурой. А то окажется потом, что война была неправедной, и опять моя шкура будет отвечать.
– От ответственности никто не открутится, – сказал Баренс.
Но тут все стали возражать ему – разве солдат может отвечать?
– Я ведь говорю о чисто моральной ответственности, – поправился Баренс.
Блек сказал:
– Знаешь, техника освобождает нас в этом деле от моральной ответственности. Раньше ты разбивал голову врагу дубиной и тебя обдавало его мозгом – вот тогда ты отвечал; потом расстояние стало все увеличиваться – на длину копья, полета стрелы, и ты только слышал его крик, потом он отдалился на выстрел из пищали, мушкета, и ты уже не слышал его стонов, только видел, как он падает – пестрый человечек, серая фигурка, потом неясный силуэтик, потом точечка, потом не стал виден не только человек, но даже линкор, по которому бьешь… Кому нести ответственность? Тот, кто видит врага, – наблюдатель, он не стреляет, а тот, кто стреляет, – огневик, – тот не видит, у него только данные – цифры, за что же ему отвечать? Нет, отвечают не те, кто стреляет.
Джозеф тоже сказал несколько слов:
– Мне не пришлось ни разу видеть японца в форме.
– Ну и в самом деле смешно, почему мальчик должен знать, чего они там хотят, – сказал Диль. – Тут надо вычертить кривую – по оси ординат откладывается дальнобойность, а по абсциссе – ответственность стрелка: кривая стремится к нулю, моральная ответственность становится бесконечно малой, практически ею можно пренебречь. Обычная вещь при расчетах.
Ночью бомбардир писал письмо:
«Дорогая мамочка, если бы ты знала, как я скучаю по тебе. Я ведь не виноват, что меня мало интересуют здешние люди. Меня тошнит от их развлечений, споров и от их выпивок.
Если бы ты только знала, как мне хочется быть возле тебя. Скажу тебе правду, не только потому, что люблю тебя больше всех на свете, но ведь ты единственная понимаешь, что я ближе к маленьким, чем к большим, и мне не нужно коктейлей и двусмысленных разговоров. Вечером нужно позвать меня, чтобы я шел ужинать и не торчал до темноты на площадке, а когда я лягу спать, ты посмотришь, аккуратно ли я сложил одежду и хорошо ли укрыт. А здесь спортом они не хотят заниматься из-за жары, посмеиваются надо мной, почему я не люблю карт и прочего, не веду в пьяном виде идиотских умных разговоров. И конца этому не видно. Блек объяснял сегодня вечером цели войны, но я так и не понял ясно, какое мне до всего этого дело. Я-то знаю, чего хочу, – быть дома, возле тебя и всех наших родных, снова видеть свою комнату, наш сад и двор, сидеть с тобой за ужином и слушать твой голос…»
Утром в штаб вызвали командира корабля. Вернувшись в свой домик, он по телефону попросил зайти всех членов команды.
Они застали Баренса в садике, он высаживал из грунта какие-то коричневые, мохнатые, похожие на гусениц корешки с цилиндрическими янтарно-желтыми побегами и прикрывал их бумажными колпачками с надписями и датами. Шея его и уши покраснели – он был садовник в эту минуту.
– Получен приказ сегодня ночью вылететь, – сказал он, встал, распрямился, вытер ладони, сощурил глаза – и садовник исчез.
– Боевой полет? – спросили четверо одновременно.
– Да, новое оружие. Словом, понимаете сами. То, о чем говорил начальник во время секретного инструктажа. Почему-то на этот раз летим с пассажиром. Кроме того, нас сопровождают два «Боинга – двадцать девять».
– Объект и трасса намечены? – спросил Митчерлих.
– Да, вылетело из головы название городка. Я сейчас погляжу запись. Приказано строго держаться маршрута. Я вам передам его.
– А как со связью? – спросил Диль.
– Есть инструкция. Словом, Диль, скучать вам не придется.
– А по моей части есть специальные указания? – спросил Коннор.
– Есть, но не много. Частные объекты не даны. Примерно геометрический центр города. Сейчас посмотрю. Указана только критическая высота, ни ниже, ни выше – шесть тысяч метров.
Блек не задавал вопросов, он раздражался всякий раз, ощущая разницу в положении первого и второго пилота. Ему, конечно, надо было инструктировать людей, а не Баренсу.
Митчерлих сказал, обращаясь к Баренсу:
– Несколько необычайно, правда?
– Не совсем по-обычному, – нерешительно сказал Баренс.