Игра в антилитературу
Надо признаться, что искать правдоподобное отражение реальности в произведениях Кравана – задача не из лёгких. Краван бежит от литературы, он отдаёт «несравнимо большее предпочтение <…> боксу, чем литературе», но пишет. Пишет, по собственному выражению, «вещи»:
«Наконец, наконец, наконец-то я работаю с большей уверенностью в себе. Как раз уверенности мне и не хватает; если бы я мог предвидеть собственный успех, я бы трудился не покладая рук; и всё же я могу ошибаться; ведь каждый человек упорно верит, что у него есть поэтическая жилка. Но бывают и дни, когда я прямо-таки мастерски выкручиваюсь»[24].
В отрицании литературных традиций поэт-боксёр постоянно экспериментирует с формами, содержанием и стилистикой. Он смещает контексты, расщепляет семантику и звучание, сталкивает возвышенную лексику и жаргон, ставит в один ряд причудливые эвфемизмы для весьма безобидных понятий и непечатные выражения. Он не пренебрегает ничем, чтобы добиться комизма и максимально шокировать читателей. К примеру, «Неизданные материалы об Оскаре Уайльде», позиционируемые как словесный портрет Уайльда, вполне могли бы сойти за скрупулёзно составленную документальную работу, если бы не навязчивое ощущение, что текст похож на характеристику скорее породы собак или лошадей, а не великого поэта и драматурга. Краван подробнейшим образом обрисовывает ноздри, надбровные дуги, форму губ своего дяди (которого он, кстати, ни разу не видел), используя при этом вычурные, высокопарные словосочетания и за счёт контраста формы и содержания доводя документальность до абсурда. А описание в рассказе «Оскар Уайльд жив!», щедро приправленное такими восторженными эпитетами, как «божественный», «красивый», «загадочный», «музыкальный», заканчивается сравнением Уайльда с гиппопотамом, который «под мелодичное жужжание мух возводит горы экскрементов». Аналогичный эффект достигается в пятом номере «Сейчас», например, при помощи оксюморона «трогательные, повсеместные ароматы пуков» или лирично-неуместного сочетания: «дерьмо заиграет свечением».
Вообще тема физиологических процессов – важный элемент в текстах Кравана, и использует он её, если так можно выразиться, со вкусом. Для него разговор о запретном – это не просто хулиганская попытка нарушить табу или довести благовоспитанных буржуа до обморочного состояния, это в первую очередь необходимость принимать человека во всех его проявлениях, ведь по его словам, только «болваны видят красоту лишь в красивых вещах». Краван же ищет красоту во всем, без исключений и без купюр. Такой истый гуманизм, возводящий телесность в культ, пришёлся по нраву дадаистам, которым претило аморфное, бутафорское эстетство академического искусства.
Однако любовь к людям у Кравана отнюдь не синонимична любви к социуму. Настоящий человек должен быть животным, дикарём, далёким от общепринятых норм и фальшивого общества в целом:
«Он и слышать не хотел о цивилизации. Слово “прогресс” заставляло его давиться со смеху. Единственным видом героизма, который он признавал, был героизм нравственный, то есть в его понимании героизм человека, не боящегося прослыть трусом», – рассказывает Мина Лой[25].
Он не только без страха, но даже с вызовом признаётся в своих «пороках»: лень, эгоизм, жадность, тщеславие, желание жить за чужой счёт, пошлость – всё в пику общественной морали:
«Благодаря своей неувядающей способности избавляться от скуки он был далёк от предрассудков и не имел ни малейшего понятия о шкале ценностей»[26].
Он кичится своим пренебрежением к приличиям и утверждает, что именно таким должен быть человек двадцатого столетия. Комментируя творчество Робера Делоне, Краван пишет: «Рожа у него что надо: физиономия настолько вызывающе вульгарная, что кажется, будто смотришь на пунцовую отрыжку», – и это искренний комплимент. Слова «рожа», «морда», «зверь» и тому подобные для Кравана вовсе не оскорбление, а восхищение природными достоинствами, самим естеством, которое мир так называемых «интеллектуальных» людей нещадно губит:
«Для него человечество дышало всеми теми проникающими элементами, которые заменяли воздух, эфир. Глупость без границ, спонтанная, непроходимая глупость была для него вечным победителем над нашей иллюзорной интеллектуальностью»[27].
Быть дикарём, зверем (а также ослом, гипоппотамом, жирафом, тапиром и т. д.) значит быть гением, уникумом. Он неоднократно повторяет подобные «звериные» метафоры в самых разнообразных контекстах, постепенно вытесняя негативную коннотацию, и в результате эта лексика приобретает новую стилистическую окраску.
В сущности, своих читателей Краван считает «людьми с воображением», и поэтому от души нашпиговывает произведения окказионализмами, каламбурами, парономазиями, гротесками, алогизмами, несочетаемыми лексическими и стилистическими сплавами, нарушая все каноны, устанавливая собственные правила игры, создавая «круг посвящённых» в антилитературную семиотику. Именно главный сюрреалист Андре Бретон был тем, кто восторженно охарактеризовал творчество Кравана как «антилитературное», считая его новым словом в искусстве. А например писатель и поэт Андре Сальмон, который в общем-то был невысокого мнения о Краване, полагал, что ничем, кроме ненависти к литературе позицию Кравана объяснить нельзя:
«Артюр Краван верит в жизнь современную, бурлящую, жестокую! Этот циник – наивный человек и притом интересный поэт, которого “высокая литература” толкает на откровенную ненависть к литературе»[28].
Его работы нельзя объединить стилистически. Краван говорит, что тело человека «населяют тысячи душ», и своим множественным душам он даёт возможность высказаться: цинизм и романтика, грубость и нежность, абсурд и предельная чёткость, оригинальность и банальность – все противоречия гармонично уживаются в одном текстовом организме, и из разнородных страниц, опубликованных под несколькими псевдонимами, рождается «дитя современности». Интересно, что самые дерзкие, шокирующие и нестандартные тексты выходят в журнале «Сейчас» под подписью Артюра Кравана, а более классические (но оттого не менее гротескные) произведения напечатаны под другими вымышленными именами. Кроме того, Краван выводит симулякр на новый уровень, и псевдоним Эдуар Аршинар, впервые появляющийся во втором выпуске журнала, уже в четвёртом выпуске становится личностью, которая вместе с самим Краваном комментирует художественную выставку: «Как сказал бы один мой друг Эдуар Аршинар…»
Стихи Кравана пропитаны авангардными экспериментами: нарочитая сбивчивость ритма, ассоциативные цепочки, поток сознания, сюрреалистичные образы, примитивизм, смешение поэтических и прозаических элементов. То это шуточные, по-детски неровные строфы с простыми, небрежными рифмами – наподобие тех, что появятся потом у Тристана Тцара в «Песенке дадаиста», то глубокие, сложные, мозаичные образы, сплетающиеся, точно сны, из контрастных деталей. Единственное, что отличает все его работы – это лёгкость и естественность. Ведь литература (то есть антилитература) для поэта-боксёра не труд, а игра.
Антилитература или новое искусство?
Краван презирает литературу, ненавидит буржуазное общество, отрицает моральные устои, смеётся над интеллектом – эта протестная «идеология» подготовила плодородную почву для дадаистов, предоставила им обширный материал для опытов и вариаций. Но из всего кравановского наследия самым значимым для развития авангарда стал, наверное, выход за рамки одного жанра, приведение нескольких видов деятельности к одному знаменателю. Свой междисциплинарный поход Краван начал с малого: он соединил прозу с поэзией, поэзию с боксом, а литературу с жизнью.