- Ну не уезжай! Я так к тебе привыкла!
- Приезжай ко мне во Флоренцию! - говорила Паола.
- Не могу, - отвечала мать, - папа не пустит. И потом, Наталия уходит на работу, кто же присмотрит за моими детьми?
Паола, слыша это, обижалась и немного ревновала.
- Они не твои дети! Это твои внуки! Мои дети - тоже твои внуки! Могла бы побыть немного с моими детьми!
Мать иногда ездила.
- Сходи к Мэри! - напутствовал отец. - Сразу же, как приедешь, навести Мэри!
- Конечно, навещу! - отвечала мать. - Я так по ней соскучилась!
- До чего ж она мила, эта Мэри! - говорила она, вернувшись. - Очень достойная женщина. Таких людей не часто встретишь! А как я отдохнула во Флоренции! Люблю Флоренцию. И у Паолы такой прекрасный дом!
- А я Флоренцию терпеть не могу. Не выношу Тоскану, - говорил отец.
Во время войны, когда не было масла, Паола присылала его родителям: у нее в саду на Фьезоланских холмах росли оливы.
- Зачем мне это масло! - сердился отец. - Терпеть не могу Тоскану! Терпеть не могу одолжений.
- Ну что Паола? Все такая же ослица? - спрашивал он мать.
- Нет, что ты! По утрам мне приносили завтрак в постель. Так приятно завтракать в постели, в тепле! Я прекрасно себя чувствовала!
- Ну слава богу! А то ведь Паола такая ослица!
- А кто тебе мешает завтракать в постели здесь? - спрашивала Миранда у матери.
- О нет, здесь я встаю! Принимаю холодный душ. А потом укутываюсь, раскладываю пасьянс, и мне становится тепло.
Свой пасьянс она раскладывала в столовой. Входила Алессандра, моя дочь, надутая, мрачная: ей совсем не хотелось вставать и идти в школу. И мать говорила:
- Вот она, Мария Громовержица!
- Ну-ка поглядим, поеду ли я куда-нибудь. Поглядим, подарит ли мне кто-нибудь хорошенький домик. Поглядим, станет ли Джино знаменитым. Поглядим, дадут ли Марио, после этой ЮНЕСКО, что-нибудь попрестижнее.
- Чушь! - говорил мой отец, проходя мимо. - Вечно вы мелете чушь!
Он надевал плащ, чтобы идти в лабораторию; теперь он уже не ходил туда на рассвете. Теперь он ходил к восьми утра. На пороге он пожимал плечами и говорил:
- Ну кто тебе подарит домик? Вот курица!
Я все вечера проводила в доме Бальбо. Иногда встречала там Лизетту, а Витторио - нет: он редко приезжал в Турин, а если и приезжал, то вечерами сидел у Альберто, своего старого друга.
Лизетта и жена Бальбо Лола очень подружились. Лола была та самая неприятная красавица, которую я когда-то видела на подоконнике ее дома или на проспекте Короля Умберто; она шла своей неторопливой, надменной походкой.
Лола и Лизетта подружились, когда я была в ссылке. Не помню, как это случилось, что я перестала ненавидеть Лолу. Уже потом, когда мы с ней подружились, Лола рассказала мне, что тогда, в те годы, прекрасно понимала, насколько она мне неприятна; она даже стремилась показаться еще более неприятной, потому что не знала, как избавиться от робости, неуверенности и тоски. Впоследствии, став ее подругой, я часто и с глубоким недоумением вызывала в памяти тот образ, такой надменный и неприятный, что под ее взглядом я съеживалась, как червяк, ненавидя и ее, и себя. Вызывая в памяти тот образ, я до сих пор сравниваю его с близким и дорогим мне обликом моей подруги, каких не так много у меня в этом мире.
Пока я была в ссылке, Лола какое-то время работала секретаршей в издательстве. Секретарша из нее была никудышная: она вечно все забывала. Потом ее арестовали фашисты, и два месяца она просидела в тюрьме. При немцах, скрываясь и маскируясь, они с Бальбо поженились. Лола была все так же красива, но волосы уже не стригла под пажа, и они больше не стояли на голове, как стальной шлем, а в живописном беспорядке ниспадали на плечи, как у индейцев - не у индейских женщин, а именно у мужчин, не прятавшихся от дождя и солнца, прежний строгий чеканный профиль стал нервным и выразительным; это лицо теперь было тоже открыто непогоде, дождю и солнцу. Но иногда, может на какой-то миг, проглядывала прежняя высокомерная мина, и походка вновь становилась пружинистой, надменной.
Отец при каждом упоминании о Лоле считал своим долгом выразить восхищение:
- Как же хороша эта Лола Бальбо! Ах, как хороша! - И добавлял: - Я слышал, они ходят в горы. И дружат с Моттурой.
Биолога Моттуру отец очень уважал. Дружба между Бальбо и Моттурой несколько примиряла его с тем, что я каждый вечер ухожу из дома.
- Куда это она? - спрашивал он у матери. - К Бальбо? Бальбо дружат с Моттурой! Как это они подружились с Моттурой! Где познакомились?
Отца всегда интересовало, как люди становятся друзьями.
- Как они подружились? Где познакомились? - беспокойно спрашивал он. А-а, в горах, должно быть! Ну конечно, в горах!
Установив таким образом происхождение дружбы, он успокаивался; если он питал уважение к одному из друзей, то был готов перенести его и на другого.
- Лизетта тоже заходит к Бальбо? А где они познакомились?
Бальбо жили на проспекте Короля Умберто. У них была квартира на первом этаже, и дверь никогда не закрывалась. Входили и выходили друзья Бальбо, провожали его до издательства, шли с ним перекусить и выпить капуччино 1 в кафе Платти, потом возвращались к ним домой и говорили, говорили до поздней ночи. Если они его вдруг не заставали дома, то все равно усаживались в гостиной и говорили меж собой, слонялись по коридорам, располагались на его письменном столе: он всех их приучил жить без всякого расписания, забывать даже про ужин и говорить, говорить без передышки.
1 Крепкий кофе с небольшим количеством молока.
Лоле до смерти надоели эти паломничества к ним в дом. Но она тем не менее делала свое дело - занималась ребенком, который вызывал у нее смешанное чувство тревоги и скуки, потому что Лола, как и Лизетта, не очень умела быть матерью, перейдя вот так вдруг, без размышлений, из туманной юности к тяготам зрелости.
Время от времени она оставляла ребенка матери или свекрови, а сама наряжалась, надевала жемчуг и другие украшения и выходила, как прежде, пройтись по проспекту Короля Умберто ленивой походкой, прикрыв глаза и словно разрезая воздух орлиным носом. Возвращаясь с таких прогулок, она заставала в доме все ту же публику; все сидели на сундуке в передней или располагались табором на столах, и тогда у Лолы вырывался протяжный и отчаянный гортанный стон, на который никто не обращал внимания.