После полуночи безалаберного солдатика сменил толстячок. Тот какой-то зашуганый оказался. Все больше жался к блиндажу, дергался на каждый шорох, на открытом пространстве ему явно не по себе было. Такой в любую секунду запаниковать может, по поводу и без повода. Чего доброго и пальбу откроет. В общем, не оправдывал надежд толстячок, не подпускал к себе. А время шло.
Толстячка сменил долговязый. Этого уже упускать нельзя было никак – иначе до света не переправить будет. А вел он себя очень даже грамотно – не суетился, вслушивался время от времени в ночные шорохи, к кустам близко не подходил, опять же затвор автоматный предупредительно передернул – такого голыми руками не возьмешь. Правда, вскоре он надежду подал. Кому же на морозе согреться неохота. Вот он и достал фляжку с заветным шнапсом. Пей, кум разлюбезный, пей, согревайся. Минуток через пятнадцать малость подразвезет телеса твои бренные, тогда тебя на опережении взять можно будет. Эх, хорошо, что бы ты еще курящим оказался. Курящий, после шнапса обязательно цигарку засмолит. Когда прикуривать будет – отвлечется, ослепнет на секунду малую. Тут самое время его к землице и притиснуть.
Долговязый был курящим. Когда щелкнула в темноте крышка портсигара, Сема весь подобрался, на слух прикинув, что до немца не больше пяти метров и что поземка от него к долговязому наветренную сторону держит. Значит, прикуривая, он обязательно будет прикрывать огонек и повернется к Семе спиной.
Так оно и вышло – не покурил фриц свою цигарку. Чиркнул раз-другой зажигалкой да и шмякнулся оземь. Когда очухался – вместо цигарки во рту кляп и два добрых молодца уже пеленают его по рукам и ногам, как дитятю малого. Пока фрицы хватились своего незадачливого караульщика, прошло не меньше часа. Хватились и заполошили, расцветили все небо сигнальными ракетами и такую трескотню подняли, разве что из пушек не палили. Да напрасно все это. Сема с Мишаней уже далеко были. «Язык» за это время пообвыкся с новым званием, шел своим ходом, лопотал что-то про капут, всем своим видом выражал покладистость. А там и заветное болотце замаячило – перейди его по скрытому броду, да по проходу в минных полях прогуляйся – и дома. На краю болотца сделали небольшой привал. Надо было дух перевести, да перекусить, в первый раз за двое суток. «Перекусили» шнапсом, «закусили» цигарками, повеселели. Подобревший Мишанька и фрицу сигаретку в рот сунул, чиркнул перед его лицом зажигалкой, осветил на миг рыжую физиономию с горбатым носом, с прищуренным подбитым глазом. Тут-то и закачались перед глазами Семиными звезды, а потом и вовсе опрокинулись, завертелись вместе с деревьями и болотцем вокруг этой физиономии. «Не смертельный я, иван, не смертельный», – где-то в мозгу у Семы кричал Бауэр. Сунул Сема руку к немцу за голенище, в надежде не найти тесака, да ведь и тесак на месте был. А дальше он уже и не соображал ничего, не видел, вноженный был тесак или оголенный – кромсал по ненавистной физиономии и слева и справа, пытаясь освободиться от кошмарного видения, не замечая, как его самого месили крепкие Мишанины кулаки. Очнулся Семен, когда Мишаня, опрокинув его на спину, уселся ему на грудь, и, в промежутке между хлесткими ударами, сыпал на изуродованное лицо пригоршни снега.
– Ты че наделал, зяма, а? Я тебя спрашиваю, ты че наделал, тварь? Ты не фрица грохнул, нет. Ты наших ребят положил. Ты это понимаешь или нет?
– Бауэр. – Семен показал глазами на скрюченного фрица.
– Ты че мелешь, какой Бауэр?
– Первенец.
Мишаня все понял и как– то нервно хохотнул:
– Ну, ты точно с катушек съехал. Сейчас я тебе покажу, какой это Бауэр.
Не поленился Мишанька, оторвался от Семы, обшмонал остывающего фрица, нашел искромсанный, мокрый от крови кусок картона с несколькими листиками, чиркнул зажигалкой, прочитал что-то, а сказать ничего не сказал и молчал как-то нехорошо, тревожно. Наконец выдал:
– Ну и что? Винтовка вон наша тоже мосинской называется, так я же не говорю, что это я ее придумал. И Мосина того в родне у меня не числится.
Только Семену от этих рассуждений легче не становилось. Прочитал он то, что удалось разглядеть в той книжице. Сквозь густое пятно крови читалась фамилия, и даже одна буква имени: «Bauer P…». Так-то вот.
Мишанька еще что-то бубнил про то, что Бауэров в Германии как Кузнецовых на Рязанщине, а рыжих – у них вообще полстраны, только не верил ему Сема. Понял он, что жить-воевать бок обок с этим самым Бауэром ему долго придется. А может, и до конца дней своих. А как с этим жить и насколько его самого вообще хватит, красноармеец Заварзин не знал. Думать про это не хотелось, да и сил не было. Не было их и у Мишани. Плюнув на все, прижались друг к другу, пытаясь согреться, две души солдатские, забылись в дреме. В дреме той не слышал Сема, как осторожно крался сквозь тишину леса мягкий снег, безнадежно опоздавший на январский карнавал, не видел, как тщился он укрыть ковром белым безумие и бесчеловечье людское, войной именуемое. Но, очнувшись от забытья и разглядев аккуратный белый бугорок на том месте, где лежал недавний «язык», испытал облегчение – вроде как не беспризорным остался Бауэр. Приютила его земля русская.
А было уже совсем светло. Мишаня и тут оказался на высоте. Нашлась у него и сигаретка одна на двоих, и спирту нашего, не трофейного, налилось по наперсточку. Тут, конечно, котелок с кашей не был бы лишним, да, видать, каши солдатской не скоро суждено отведать, если вообще суждено. Подкрепились два друга-товарища, поднялись и, не сговариваясь, пошли прочь от болотца, искать удачу, из рук выпавшую. Понимали оба, что от окопов им теперь нужно подальше держаться, потому и дорожку по свежему снегу тропили, забирая вправо, в сторону от траншеи. Планов никаких не было – решили так, что если где живым запахнет, там немец обязательно греться-кормиться будет, а русский Авось рано или поздно их к этому месту выведет, и на скользкой дорожке оступиться не даст.
Шли долго, обходили стороной неприбранные пашни, прижимались к лесу, досадовали на свежевыпавший снег, с детской наивностью радостно рассказывающий всем кому ни попади, кто и когда по лесу бродил. А случилось так, что зря они снежок хаяли. Часа через два неустанной ходьбы, когда вышли разведчики на заброшенную дорогу, указал он им на проторенный по свежей пороше первопуток. Мишаня, чуявший удачу за версту, аж пританцовывать стал от возбуждения:
– «Ты только глянь, зяма, – указывал он на четкие отпечатки автомобильных протекторов и на следы лошадиных подков, – это только немец может додуматься, чтобы посередь зимы за лошадь вместо саней колеса цеплять. А колес никак не четыре было, а всего два. Как думаешь, что фрицы по этой дороге тащили? У артиллерии колея шире будет. Значит, что-то другое. Эх, голова садовая! Да ведь это же полевая кухня. И время сейчас обеденное. Обедает фриц. От нас до окопов километра два будет – так что, через час-полтора, его назад ждать надо. Чует мое сердце – с той самоходной кастрюли и нам харч перепадет».
В одном Мишанька ошибся – во времени. Не прошло и двадцати минут, как стало слышно, что где-то побрякивает на ухабах явно порожняя посудина. А еще немного погодя, явил себя пред ясны очи ухоженный савраска с той самой походной кухней, с восседающим на широкой саврсаскиной спине супочерпием унтер-офицерского звания. Всего в двух верстах от линии фронта чувствовал он себя в полной безопасности. Даже автомат, и тот болтался на луке седла. В ситуации этой Мишаня превзошел самого себя – дико кривя рот, будто его судорогой сводило, вытянув шею и задрав голову, издал рядовой Мосин протяжный душераздирающий волчий вой, да такой, что кровь в жилах стыла, от ужаса безысходного. Всхрапнул дико коняга, да и ломанулся прочь от этого воя, не разбирая дороги, сметая все на своем пути, сбросив седока, опрокинув походную кухню, оборвав постромки. Унтер-офицер даже не сопротивлялся, лежал, покорно задрав лапки.
– Не зашибся, милок? – Мишанька на радостях разразлюбезничался не в меру, помог немцу подняться, отряхнул с шинельки налипший снег, не забыв, однако, обшарить и шинельку, и китель.