Кстати, о еде.
Все-таки любопытно, что в больнице жизнь начинает бесконечно вертеться вокруг пищеварительной темы.
Палата номер шесть
Обитатели шестой
Дверь в коридор в дневное время почти всегда была распахнута и зафиксирована полторашкой, поэтому мы не сразу обратили внимание на номер палаты. Но через день-два скрытая чеховиана нашей тогдашней жизни, в которой положено смехом побеждать ужас, дала о себе знать. «А вы заметили, в какой палате мы лежим?» – кокетливо вопрошала то одна, то другая сопалатница, входя внутрь. Потом делалась многозначительная пауза: «…В шестой!»
Палата была самой маленькой в отделении, на пять мест, тогда как все остальные пациенты отделения «голова-шея» («головастики», как выразился Аленкин муж Женя, работавший там завхозом) не могли похвалиться столь маленьким и уютным сообществом. Повсюду кроме нашего убежища класса люкс лежали ввосьмером в палате – многовато для приятного вдумчивого общения.
А подумать и в особенности поболтать было о чем. Мой не такой уж и богатый опыт пребывания в стационаре подсказывал, что на больничной койке все равны: и помощник прокурора, и кандидат наук, и доярка. Всем придется подстраиваться под аудиторию второго канала и смотреть «Пусть говорят». Но в тот раз повезло: телевизора не было – это раз. Сотоварки подобрались просто прекрасные – это и два, и двадцать, и сто двадцать два. Словесный поток не иссякал, рассказчики менялись.
Первые пару дней нас развлекала Наташа, молодая пенсионерка сорока пяти лет, сбежавшая на пенсию по выслуге лет с должности кинолога одного из отделений полиции и трогательно называвшая подопечных отделения «наши жулики». Истории про веселых жуликов, собак, Наташиных любовей, ее семью и шишку в груди были увлекательными, имели резвую внутреннюю драматургию и вполне удовлетворительно скрашивали досуг. Нам оставалось только внимать, и мы благодарно внимали.
В число слушателей Наташиных баек входили следующие дамы:
Надежда Васильевна и Галина Михайловна, две милейшие учительницы пенсионного возраста, распрощавшиеся со щитовидками и ожидавшие результаты анализов с различной, присущей каждой из них степенью нервозности;
сороколетняя Оксана, уравновешенная и общительная, мечтавшая открыть свое дело по выпечке авторских тортов и прибывшая из соседнего городка в надежде срезать немаленькую опухоль на локтевом сгибе левой руки;
и я, младшая из всех.
Тридцать семь мне натикало в июне, а в сентябре, едва устроившись на новую работу, я загремела в стационар на биопсию. В диагнозе была записана лимфома под вопросом, то есть лишь подозрение. Началась вся эта катавасия, как и следовало ожидать, чуть раньше, в августе, когда во время проведения ультразвукового исследования у меня неожиданно обнаружили увеличение шейных лимфоузлов. На обследование в поликлинику онкологического диспансера я пришла в полной уверенности, что мне нужно исключить рак, именно исключить, а не подтвердить, диагностировать или что там еще. Какого рожна, в самом-то деле? Младшему моему сыну было четыре, дочь – ученица пятого класса, а мама вот уже три года жила в состоянии постоперационного коматоза. После того как у нее обнаружили рак груди, она с первых же дней замерла в ужасе, да так и не встряхнулась.
Шестая палата жила дружно, я бы даже сказала, на жизнеутверждающий манер. Медсестры нас хвалили и за глаза, и в глаза. Когда наши дорогие сельские педагогини выписались, к нам перевели Любу из другой палаты, обнадежив ее, что в шестой «девочки хорошие, веселые» и надо переходить. Причиной тому, что у нашей гоп-компании оказалась столь благонадёжная репутация, было отсутствие больных с подтвержденным онкологическим диагнозом. Мы обживали свои койки в ожидании результатов гистологии. Вопрос вопросов: доброкачественная или злокачественная? Но этот вопрос обитал вроде как сам по себе, до дня икс был заперт в тумбочки вместе с яблоками, а мы пока жили себе и жили, бесконечно болтая о больничной и домашней еде и приятных мелочах.
Четыре соглашения
Первое мощное воспоминание из моей новой жизни было такое. Маленькая субтильная женщина в джинсиках и с лицом алкоголички стояла у входа в краевой онкологический диспансер и выла в голос, задрав голову к небу. Что она искала там, наверху, какой справедливости алкала? В другой ситуации я бы, наверное, чиркнула по ней взглядом и быстрее отвела глаза. Но мой день не задался, и я с горечью рассматривала ее. А потом запихнула руки в карманы своих джинсов и, сгорбившись, пошагала на трамвайную остановку. Там, отойдя в сторонку и отвернувшись, я тихо хлюпала носом, глядя в землю, все так же держа руки в карманах. Слезы мои были женскими, а поза мужской, потому что мне нужно было укрепиться. Впереди меня ждала борьба, и я это очень хорошо понимала.
Августовский денек был хорош, тёпел и ярок, осень приближалась. И теперь надо было как-то переварить вероятность того, что у меня рак.
На то чтобы осознать, что у меня – возможно, лишь возможно! – онкологическое заболевание, мне понадобилось два дня. Естественно, я рыдала, скрытно, по ночам, но отчаянно. Отчаяние вызывала мысль: «Но как же так, у меня же маленькие дети!» С решения навсегда ампутировать этот вопль из башки и начались мои соглашения с самой собой. Получилось их четыре, как мушкетеров у Дюма.
Первое. Мысль «А-а-а-а, у меня дети!» была объявлена табу. Как только эта изуверская фраза начинала вертеться в голове, слезы текли рекой, а посему – я ее запретила как заведомо зловредную. Иначе пришлось бы сразу ложиться в лужу слез и самоубиваться. Ага, щаз. Ампутируем.
Второе. Пожалуй, это было не соглашение, а осознание. Я поняла, что смерти как абстрактной категории я не боюсь. Вот так, скажем вместе, скажем громко: я не боюсь умирать! Поймите правильно, конечно, внутреннее напряжение вызывала у меня вероятность тяжелых физических страданий, но разве мы не женщины, разве за годы супружеской жизни, вынашивания и рождения детей, посещения гинеколога и общения с бурлящими кухонными котлами мы не притерпелись к боли? Ну, вы поняли: помирать так помирать, что такого-то? Однако резкий протест вызывала мысль о преждевременной смерти. Смерть в моей ситуации еще лет двадцать казалась мне чертовски преждевременной. Да что там – позорной капитуляцией, бегством с полей родительских сражений!
Отсюда логично вытекало третье – тоже не совсем соглашение, скорее заявление: в ближайшие годы я не умру, я буду биться за каждый год, за время.
И четвертое. Моя жизнь не может стать болезнью и только болезнью, наоборот – болезнь должна скромненько вписаться в мою жизнь. Скажу сразу, что в реальности жизнь все же прогнулась под болезнь, но в целом у этой парочки получалось сосуществовать вполне благопристойно.
Вооружившись соглашениями будто амуницией, отложив стенания на потом, я стала ждать своей очереди на биопсию. Звучат все эти лозунги бодро, но душевный покой мне не снился, потому что по ночам спала я отвратительно. Мне даже впервые в жизни невролог выписала антидепрессанты. Правда, пить их я не стала, и, как оказалось, правильно. Все чудесным образом изменилось, стоило только оформиться в стационар.
Бабурукинские девочки
С Наташей и Оксаной мы поступили в отделение в один день, вместе ждали операции, одновременно ее дождались, а потом, соответственно, «вылеживали» результаты анализов и врачебный вердикт. Оперировал лысый душка Бабурукин. Так благодаря волшебной фамилии лечащего врача наша самопровозглашенная группировка получила локальное название «Бабурукинские девочки».
До определенного времени личность Бабурукина меня не слишком волновала, правда, как-то сами приметились пристальный тяжелый взгляд исподлобья, немногословие, сдержанное спокойствие и бережные прикосновения к моим шейным и прочим лимфоузлам. Мужественный мужчина. Внутренний филолог во мне немедленно выловил медицинскую семантическую подоплеку имени-отчества (Виталий – от латинского «жизнь», Валерианович – ох, немало этой настойки выпила и вынюхала я за свои дюже зрелые годы) и начал втайне подвывать: «Вылечи же меня, о мудрый лысый Бабурукин, назвался Валериановичем – так лечи!»