– А вы всегда у батюшки спрашиваете, писать вам или не писать? – спросил Фёдор.
– Нет! Что ты, милый! Вот если святого какого писать хочу, Матушку нашу, Заступницу, – она вынула изо рта сигарету и перекрестилась, – Иисуса Христа если – испрашиваю благословления, а батюшка у нас строгий: «Привычки твои, бабка, над тобой взяли верх! Куришь и ругаешься». А я милый, курю с малолетства…. И ругаюсь тоже. Нет-нет, а крепкое словцо пропущу. Что делать? Слаба я. А всё остальное: петухи там, люди, кони, кошки – это всё так, без спроса пишу, по требованию души. А вы смотреть пришли? – с надеждой спросила она?
Света вынула из сумки два блока сигарет, на что бабушка подпрыгнула, захлопала в ладоши и стала благодарить Господа за такой щедрый подарок.
– Отработаю, – говорила она и била поклоны, – отдам всё до копейки.
После благодарственного бормотания Зинаида нырнула в дом и вынесла миску с хлебом и огурцами, щедро политыми мёдом.
– Ешьте, сказала она, – смотреть потом будем.
На запах хлеба с огурцами сбежались кошки, сели рядом и внимательно смотрели жёлтыми и зелёными глазами за исчезновением хлеба в провалах молодых ртов.
– Вы кушайте пшеницу я сама рощу, у меня своё поле пшеничное. Не могу покупной есть. Такой нигде больше не попробуете.
Хлеб действительно был особенный, а огурцы с мёдом оказались изысканным щедрым блюдом.
– Сейчас начну плакать, – сказал Фёдор
– Давай, я тебя ещё плачущим не видела, сделай мне подарок, – обрадовалась Светка.
Фёдор отвернулся. Потом взял кусочек хлеба, разломил на четыре части и бросил кошкам.
– Пошли, – объявила Зинаида, – и они поднялись на крыльцо.
В светлой комнате, больше похожей на мастерскую, чем на жильё, бабушка расставила квадратные внушительные доски, на которых был изображён яркий мир. Этот мир включал в себя сказочных петухов, звёзды, земные и неземные растения, портреты кошек, орлы, парящие в радужном воздухе. Соседи были похожи и не похожи на себя, они были горячее настоящих, от картин шёл жар. И ото всех полотен даром лилось и исходило нечто такое, чего любой человек жаждет. Любовь, да такая, что вполне можно было привязаться и остаться в этом мире, созданном человеком, но нечеловечески насыщенном. Потом Зинаида убрала часть работ и выставила «любименькое» – своих святых. Ксения Блаженная стояла на улице Петербурга в густом падающем снегу. Мимо неё летели пролётки, сражающиеся за право её подвести. Матрона Московская, изображеная в виде маленькой фигурки, а вокруг неё – сияющий огромный мир чудесных её видений. Любила она писать Пречудного Серафима Саровского, парящего в молитве над землёй, особо миловала Петра и Февронью, которых изображала часто, иногда в виде стариков, сидящих рядом на лавочке, иногда в виде молодых, стоящих в обнимку, иногда в виде зрелых людей, знающих и хранящих тайну любви. А про Святое Семейство и говорить не приходится! У Зинаиды было много изображений Иосифа и Марии, но из её семейных портретов совершенно очевидным и естественным становилось и следовало появление Христа. Словом, Зинаида усомневала непорочное зачатие, и, судя по всему, уже не раз была предана анафеме местным батюшкой. Писала и Марию отдельно. Мария почти всегда плакала. Слезами её был закапан пол и очищен воздух в мастерской. Иисуса же бабушка изображала после многодневного молчаливого поста, в котором она затворялась в своём доме и дворе, и тогда, без того редко появляющуюся на людях бабушку, не видели вообще. «Иисуса пишет» – говорили про неё соседи и знакомые. И на квадратной доске сначала появлялось сияние, а потом, начиная с ног, проявлялся человек, у которого всё лучилось – складки лица, руки, стопы, волны одежд. В изображениях Христа Зинаида была полностью солидарна с каноном икон, но больше всех прочих иконописцев уважала Андрея Рублёва и Феофана Грека: «Андрюша, тот не человек, ангел он, как человек может так писать? Вот Феофан – тот мужчина, и страсти в нём сколько! Наш бы батюшка точно бы его отлучил! Ох, язык мой – враг мой!»
– А я ведь тоже иногда так мир вижу.
– Как, милый?
– Ну, там, лучи разные от всего.
– Баба Зина, у нас, оказывается, ясновидящий поселился.
– А ты его не кусай, Светка, парня беречь надо, а ты кусаешь.
– А может, я его так берегу.
– Может оно и так, только хорошо бы людям мирно жить. А как? Сама вон, день-деньской воюю.
– Бабушка, а я всё забыл. Кто я, как меня зовут, где родился, кто родил. Вспомнил только, что был обидчивым и мстительным.
– Страстный значит. Может, от глупостей и ненависти тебя и уберегли.
– А кто-нибудь смотрит ваши картины?
– Конечно! Ко мне все захаживают, и из соседних деревень приезжают. Я просто так картины не раздаю! Отработать надо. Огород прополоть, зерно моё отвезти, перемолоть, картошку выкопать, дом побелить, крышу или забор починить. А кто из города едет – краски везут, и кисти прошу, без кистей писать как?
– А дети у вас есть?
– Пятеро! Живы все! Разъехались кто куда.
День был очень большим и слишком маленьким. Он вмещал до верха, сколько мог. Сердце болело иногда и щемило постоянно. По дороге бежал мальчик. Его догоняла старшая сестра и кричала ему: «Андрей!»
Это я, подумал Фёдор. Это моё имя
– Меня зовут Андрей, – сказал он шагающей рядом Светке, – я вспомнил.
– Фёдор тебе больше подходит.
– У меня был отец. Очень тихий. Он построил себе лабиринт из книг.
– Почему был?
– Он умер. Я вспомнил… В отце было много тайного, непроявленного, нереализованного. Мне казалось, что он пережидает жизнь, ждёт смерти… Как бы это сказать, он ничем не пользовался, знал, что всё равно придётся вернуть. Я очень любил его. Очень.
– Он курил?
– Почему ты спрашиваешь про это? Курил. Много.
– А мать?
– Мать была очень привязана к нему. Она была похожа на розу. Очень красивую, изысканную, благоухающую, но очень колючую. Не смейся. Ты тоже колючая.
– Только не изысканная.
– Ты странная. Над всем смеёшься. Ко мне память возвращается, а ты смеёшься, как будто тебе всё равно.
– Могу заплакать.
– Что?
– Совсем не всё равно, Фёдор! Или как тебя, Андрей! Я дочь своего отца. И если ты услышишь однажды, как смеются комары, голуби, крысы, доски пола, по которому мы ходим, знай – этому научил их отец.
– У тебя есть мужчина?
– Меня не выдерживают парни. Я слишком много смеюсь, курю, мне нужно отрезать язык, тогда, может быть…. Мать тоже умерла?
Фёдор не ответил. Шёл молча какое-то время, а потом сказал:
– Я хочу выращивать розы.
– Убыточное дело.
– А ты пробовала?
– Нет.
– Помню сон, как я лечу в самолёте над своим собственным полем цветов. Внизу – земля, красная от роз.
– Всё впереди.
– Что?
– Ты будешь вспоминать, а я плакать. Почему-то моё прошлое никому не интересно, а твоё прошлое должно быть интересно всем. Может, книгу напечатаешь и издашь?
– Ты устала от меня? Мне интересно твоё прошлое.
– Только мне не интересно о нём рассказывать.
– Вы очень похожи с отцом.
– Все так говорят.
– Ты учишься?
– Заканчиваю педагогический. Семейный бизнес. Династия. Я ещё ничего не решила, могу передумать и заняться чем-нибудь другим. Например, организовать реабилитационный центр по восстановлению памяти и работать с такими психами как ты.
– Возможно, это твоё призвание.
– Возможно.
Некоторое время они шли молча.
– Завтра в храм пойдём, за речку, в соседнюю деревню, – продолжала Света.
– До завтра дожить нужно.
– Может, пробежимся?
Странную картину можно иногда увидеть летним днём: по ухабистой дороге в далёкой деревушке, бегут два подросших ребёнка. Они бегут и смеются, переговариваются на ходу, как будто не ведали никогда печали и никогда и нигде не ожидает их смерть.
Вечером, когда Иван Кузьмич, Надежда Васильевна, Света и Фёдор вчетвером сели за стол ужинать, неожиданно возникло ощущение полноты, невесть откуда взявшееся. Оно погрузило всех в состояние лёгкого опьянения или эйфории.