И вот тогда её принесло ко мне каким-то странным ветром, совсем как Мэри Поппинс. Естественно, я сразу же получила указкой по рукам и была низведена на класс ниже, то есть вместо Полонеза Огинского мне пришлось снова переигрывать нехитрые пьески типа «Жили у бабуси два весёлых гуся», чтобы почувствовать гармонию, научиться держать руки и растягивать кривоватые мизинцы, которые с трудом охватывали октаву. Я рыдала – до этого никто надо мной так не издевался. И когда мне, наконец, позволили играть этюды Черни, я колотила по клавишам в исступлении, стараясь попасть в такт метроному, чем оглушала интеллигентных и, в основном, сочувствовавших мне соседей.
Когда я подросла, образ Марии Израйлевны, как я её тогда называла, мне обычно представлялся выплывающим из осеннего тумана или снежной бури. Она всегда спешила, у неё было много забот: учёба в консерватории, преподавание в училище и частные уроки. Бывало, что мы вместе ходили в филармонию. Иногда она доставала билеты на «редкого» исполнителя. Я ждала этих концертов с нетерпением – в такие моменты она излучала особую энергию. Она одевалась просто, но и в одежде, и в прическе, и в нехитрых украшениях всегда присутствовала цветовая гармония, и этим она выделялась на фоне общей серо-чёрной массы. Мы встречались у входа, и я каждый раз боялась, что она опоздает. Она неизменно появлялась в последний момент и, поправляя растрепавшуюся копну пышных подкрашенных хной волос (наверное, у неё уже тогда была седина), подталкивала меня – скорей, скорей, ещё надо успеть в гардероб. Когда мы потом бежали вверх по лестнице, внутри у меня звучал большой оркестр, обязательно с барабанами и литаврами, и как будто дирижер взмахивал палочкой в такт нашим усилиям на марше лестницы.
Я тоже её изучаю: морщин у неё мало, щёки не провисли, а наоборот – кожа натянулась на широких выступающих скулах, и от этого она кажется моложе. Она называет много имен – это имена её родственников, учеников и просто знакомых. Время от времени меня это утомляет и я клюю носом. Я не могу ни запомнить их, ни понять взаимосвязи между ними, даже не могу вспомнить большую часть её учеников, которых должна была знать по музыкальной школе – ведь прошло столько времени! Хотя некоторых помню, особенно тех, кто помогал ей при частых переездах с одной квартиры на другую. Сколько квартир она сменила в Ленинграде! И это с книгами и пианино. Мне интересно узнать, как она жила после того, как выучила меня и вскоре исчезла с моего горизонта, а потом внезапно уехала в Одессу навсегда.
В большой комнате на всех четырех стенах картины в старых рамах, конечно, репродукции. Из простенка между окон ко мне направляется знаменитая «Шоколадница» Лиотара. Когда Тамара утром приносит чай и мы садимся за стол, я всегда смотрю на шоколадницу. Она создает настроение. Откуда все эти репродукции? Хочется узнать историю каждой вещи. Но даже, когда я ничего не спрашиваю, меня заливает потоками её красноречия. И я стараюсь не задавать лишних вопросов, иначе мы не выйдем отсюда до зимы.
На боковых стенах пейзажи Левитана, а в уголках и над небольшими старинными столиками – картинки малого формата: акварели, рисунки, вышивки. И ещё одна, совершенно необычная картина, наверняка польского художника. Это я определяю моментально, и это действительно так. Открытый рояль, за роялем в полумраке квартет, и люди, сидящие в импровизированном партере, самозабвенно слушают музыку. Мужчина с острой бородкой вытянулся вперед, положив руки на спинку переднего стула, словно ловит растворяющиеся в воздухе пассажи. Рядом женщина, опустив голову на вытянутые руки, тоже опирается на спинку стула, словно пытается вздохнуть после того, как заставила замереть свое сердце, уносясь куда-то со звуками музыки.
– Ты поняла-а? – спрашивает Тамара, загадочно улыбаясь.
Меня внезапно осеняет, как будто подсказка приходит из её головы.
– Они слушают Шопена.
– Конечно, милочка! Это 2-ой концерт Фа минор, – радуется она и продолжает, – я не знаю, чья это картина и когда она была написана, ты должна помочь мне, узнай все, что сможешь.
Я обещаю. Для этого делаю фотографию картины. Но тот мой учитель, который смог бы найти ответ на этот вопрос, уже там – далеко. Может, он и слышит меня, но только я его не слышу. Вздыхаю и перевожу взгляд на акварельки.
Увидев, что акварельные пейзажи над столиком с её безделушками привлекли моё внимание, она рассказывает историю о студенте Академии художеств, который однажды встретил на Василевском острове высокую худую девушку в ярком платье и просил её стать его моделью, музой и возлюбленной. Конечно он, как и многие другие, получил отказ, но стал другом, и когда она в очередной раз уезжала в отпуск домой, подарил ей эти пейзажи.
Я узнаю её манеру складывать книги на стулья и вешать одежду на спинки стульев и не могу оторваться от дорогих её сердцу предметов.
Я уже совсем осоловела, кутаюсь в свою домотканую простыню, но Тамара, видно, ещё не собирается отходить ко сну.
– Хотя мама меня не любила, – говорит она невозмутимо, – она считала нужным учить меня музыке с четырех лет…
Я вздрагиваю при этих словах, но сейчас мне не хочется выяснять, почему мама её не любила, и как вообще такое могло быть, хотя слышу это уже не в первый раз. Ещё в детстве я знала, что у Тамары была красавица-сестра, которая к тому же проявляла большие способности к математике, а она, Тамара, была не оправдавшим надежды ребёнком. И ещё тогда меня возмущала эта несправедливость. Потому что это она, со своей непримиримостью ко злу и тонким чутьем к красоте, научила меня отделять семена от плевел. И когда она в очередной раз нарочито вставляет в рассказ о своей сестре, благополучно отбывшей в Америку двадцать лет тому назад, фразу: «Ты понимаешь, я ведь не должна была родиться, это просто недоразумение», – я перевожу разговор на другую тему.
– Я раньше писала вам на улицу Воровского, и номер дома был другой.
– Сейчас, лапочка, всё объясню, – неожиданно легко переключается Тамара. – Конечно, у меня была большая квартира, где мы раньше жили всей семьей, и кухня с окном, но я её поменяла по двум причинам. Во-первых, зачем мне такая большая квартира? И, во-вторых, – Оля. Но, впрочем, это не так важно. А историческое название улицы, на которой я живу, – Малая Арнаутская, и я рада, что она опять стала Малой Арнаутской.
Тамара поднимается из кресла и поворачивается к окну с широким подоконником, заваленным книгами, статуэтками, какими-то коробочками и сухими цветами. Поправляет не задернутую штору, и задумчиво произносит:
– Я вижу, лапка, ты уже совсем спишь. Спи, я тебе завтра всё расскажу.
Старый двор
Утром, досматривая сон, в котором фигурируют незнакомые персонажи из услышанных вчера рассказов, я чувствую, что Тамара уже на ногах, но глаза не открываю. Потому что в моем сознании происходит процесс, похожий на повторение урока перед школой, а именно: совершенно спокойно и в полной сосредоточенности систематизирую свои представления о Тамариных котах. Сначала был потрясающий кот Мурзя, который играл на фортепиано (хорошо, что Тамара не преподавала виолончель); у дома сидел кот Кузя, которому я должна дать витамины, чтобы он снова стал персом; и уже открыв глаза, я понимаю, что в настоящий момент на кухне происходит кормление кота Матроси, подкинутого за Тамарины грехи.
Она кормит кота курицей с геркулесом, как советовал ветеринар. И ничего другого ему не полагается. Матрося иногда капризничает, требуя разнообразить меню, поэтому она по обыкновению лично стоит рядом и, как только кот отрывает морду от недоеденной каши, начинает назидательно, но ласково, вещать о пользе такого питания. Кот вроде как морщится, но перечить не смеет, и завтрак продолжается. После принятия пищи Матрося издает несколько громких горловых звуков, совершенно непохожих на мяуканье, и с поднятым хвостом проносится по периметру комнаты к своему стулу, покрытому накидкой, где он долго не задерживается, а обследовав местность вокруг, вылетает на лестницу через всегда приоткрытую кухонную дверь.