Говорили одновременно в разных углах.
Был здесь и председатель литературного «Вольного общества любителей российской словесности», издатель журнала «Соревнователь просвещения и благотворения» Федор Глинка – гвардии полковник, выглядевший настолько моложаво, что походил на подростка. Природа наделила его небольшой, круглой головой – и на маленьком личике в тесной близости расположились мясистый нос, большие глаза, пухлые губы и обвислый подбородок.
Он был известный поэт, герой Отечественной войны, неутомимый покровитель бедных и защитник сирот.
Он отозвал Пушкина и заговорил с ним.
– Хотел бы вас видеть на заседании нашего «Вольного общества»… – Он благоговел перед Пушкиным. – Вступайте в наше общество! Вам каждый даст рекомендацию…
И рассказал о заседаниях: собираются у кого-нибудь на квартире, читают свои творения – опыты в стихосложении и прозе, переводы, критические статьи…
На последнем заседании Бриммер воспел богиню любви; Розентайер воспел соловья на ветке; Дюроп прочитал послание к Лизете: любовь есть мечт а… И друзья Пушкина – Кюхельбекер и Дельвиг – посещают заседания…
– Да, да, – пообещал Пушкин, – непременно! – Но придет ли он? Заседания литераторов казались ему чрезвычайно скучными.
Между тем внимание собравшихся привлек молодой человек с открытым лицом и мягкими русыми волосами – Петр Плетнев, уже весьма известный стихами и статьями. Он с горячностью заговорил о народности:
– По любви к отечеству произведения народной поэзии для нас особенно драгоценны… – Тихие его глаза разгорались жаром энтузиазма. – В Афинах каждый гражданин мог быть судьей поэта: в театре, на площадях, в храмах, в домах слышал он и видел свое, греческое… И у нас все, что возвышает нравственное бытие народа, вызывает всеобщее наслаждение…
К Плетневу прислушивались. Не было предмета более важного, чем народность.
Батюшков подхватил Пушкина под руку и увлек в уголок.
Батюшков – вот кто, может быть, даже больше Жуковского воспитал музу Пушкина! Батюшков – музыкой, роскошью, выпуклой скульптурностью стихов некогда поразил его! В этих стихах была античная гармония!..
Вспомнилась первая встреча – еще в Лицее, когда Пушкин лежал больной, а Батюшков – прославленный поэт – приехал познакомиться с ним!..
Это был небольшого роста, белокурый, тридцатилетний человек, с впалой грудью, с вздернутыми кверху худыми плечами – робкий и застенчивый. Что-то странное было в его лице: светлые его глаза разбегались, будто надолго не могли ни на чем остановиться, а на губах мелькала неопределенная даже страдальческая улыбка, будто из глубины души что-то стремилось, но не могло пробиться… Он был уныл, подавлен.
– Ах, что со мной происходит, – говорил он. – В «Арзамасе» у меня была кличка Ахилл. А теперь я – ах, хил! – И он то прикладывал руку к горлу, то щупал свой лоб, то покашливал. – И все так наскучило, и люди так надоели, и сердце так пусто, и надежды так малы – что я желал бы уничтожиться, уменьшиться, сделаться атомом…
Пушкину даже тягостно было его слушать. Батюшков вдруг переменил тему:
– В поэзии нужна точность, да, да, точность, даже от перестановки слов зависит многое… – И снова изменил тему: – Нет, лучше хоть как-нибудь внушать блаженство, чем никак…
Пушкин посмотрел на него вопросительно: был ли Батюшков здоров?
– Когда я любил, – продолжал Батюшков, – увенчанный ландышами, в розовой тунике, с посохом, перевязанным зелеными лентами – цветом надежды… – Когда я любил, – задумчиво повторил он, – когда, говорю, я любил с невинностью в сердце, припевая: «Кто мог любить так страстно…»! – Он не закончил мысль и воскликнул: – Святая невинность, чистая непорочность – живите в бедном доме, где нет ни бронзы, ни драгоценных сосудов… – И неожиданно улыбнулся, и опять не закончил мысль. – Что есть разум? Да, что такое разум? Не сын ли, не брат ли тела нашего? – И он уставился на свою руку, как на нечто чужое…
У него нервы были расстроены. Он уезжал в Италию – служить, лечиться… Отъезд арзамасского Ахилла был как бы символом конца «Арзамаса»…
Голос Кюхельбекера сделался слышным в гостиной. Вильгельм, ухватив Жуковского за пуговицу сюртука и прижав его к стене, рассуждал о русской грамматике… На лице Жуковского были и улыбка и растерянность.
– Ветви славянского языка, – горячился Кюхельбекер. – От берегов Адриатического моря до Ледовитого океана, от Дуная до тихоокеанских островов – никогда ни один язык не занимал такого пространства.
Но язык нужно очистить от заимствований! Греческие, татарские, латинские, немецкие, французские заимствования… – Он кричал в лицо Жуковскому.
– Да, да, может быть, – соглашался Жуковский, стараясь вырваться. – Может быть, вы правы…
– Немецкие варваризмы – невыносимы! «Обер-гофмаршал»! Что за обер-гофмаршал? А дифтонги?.. Но я хочу обсудить с вами особенности русского гекзаметра. Присущ ли гекзаметр русскому стихосложению? Да, присущ. Но в русском гекзаметре преобладают дактили, а в латинском – спондеи…
– Да, да, может быть, – соглашался Жуковский и, вырвавшись от Кюхельбекера, устремился к Пушкину.
На благодушном его лице играла улыбка… Певец мечтательной грусти умел быть весел и каждого готов был обласкать.
– Ну, Сверчок, – сказал он. – Ты помнишь, что я тебе говорил? Жизнь похожа на темную улицу, на которой расставлены фонари. Чем чаще фонари – тем светлее дорога… Наше дело – давать свет… Чем сегодня ты порадуешь меня? Что прочитаешь из богатырской поэмы?
И вдруг все разговоры смолкли – всем стало извест-но, что Пушкин сейчас прочитает из свой поэмы…
Он не отказывался. Для него это сделалось уже привычным. Он стал посредине комнаты.
И когда чтение окончилось – сразу же голоса слились в гул. Что за поэма! Что за стих! Какая свобода, что за гармония! Но какой жанр поэмы – она героическая, волшебная, богатырская, шуточная?.. Или все вместе? Или ее можно обозначить не совсем ясным, расплывчатым словом – романтическая? И чье чувствуется в ней влияние: Флориана? Или Виланда? Или Ариосто?.. И когда наконец она будет окончена вся?
Батюшков стоял очень бледный, сжав пальцы в кулаки, и каждому, кто оказывался с ним рядом, говорил:
– Как стал писать этот злодей? Как он стал писать?..
Жуковский обнял Пушкина.
– Быть Сверчку орлом – и долететь ему до солнца. Жуковский! Он был общим учителем. Но он перенес в русские снега унылый и мечтательный европейский романтизм… Увы, он лил прекрасное свое вино в чужие мехи…
Жуковский обнял Пушкина, шутливо изображая борьбу с ним.
– Да, мы боремся с тобой – кто лучше пишет?.. Когда же, злодей, ты засядешь по-настоящему за работу?
Жуковский! Пушкин любил его, во многом обязан был ему. Но он уже знал: чтобы найти свой путь, нужно учиться и у других…
VIII
Когда сменяются виденья
Перед тобой в волшебной мгле
И быстрый холод вдохновенья
Власы подъемлет на челе…
«Жуковскому»
Новые строки поэмы легли на лист – он будто преодолевал упругое препятствие, сжимая фразы, ставя рядом неожиданные слова, сливая понятия в одно емкое; сердце трепетало и сладостно билось, и он смотрел перед собой в пространство, кусал черенок пера, и движения его руки были порывисты, стремительны…
Когда же длинная, неровная колонка переправленных, вычеркнутых, надписанных строк протянулась через лист – он блаженно и весело заулыбался… Это была уже четвертая песнь. Стих был легок, игрив и насмешлив. Да, в этой песне он слегка пародировал своего учителя Жуковского. Тот тоже попробовал свои силы в русской сказочной поэме – написал «Двенадцать спящих дев», старинную повесть, но, увы, это было лишь стихотворное переложение немецкого романа X. Шписа. В ней были славянские слова – меч-кладенец, мурава, светлица, конь борзой, были славянские имена, а все остальное было немецкой мистикой, бесплотной, с искуплением грехов и боязнью земных радостей. В поэме Жуковского не было ничего русского!.. И все они – и Карамзин, и Жуковский, и Батюшков – наполняли своим вином чужие мехи.