Шел козёл дорогою, дорогою, дорогою,
Нашел козу безрогую, безрогую, безрогую.
«Давай, коза, попрыгаем, попрыгаем, попрыгаем
Да ножками подрыгаем, подрыгаем, подрыгаем».
А коза ругается, ругается, ругается,
А козёл бодается, бодается, бодается.
Первая глава
I
В моем раннем, дошкольном детстве, состоявшем из череды то и дело повторявшихся болезней, самыми тягостными для меня были воспаления уха. То одного, то другого, а то и обоюдного. Недаром из всех окружавших меня в ту пору людей, кроме родных, я запомнил имя, точнее – фамилию, только одного: доктора Фиалковой, отоларинголога.
Через пропахшие скипидаром ватные компрессы, ко мне, одиноко лежачему в тиши дня, с четкой регулярностью пробивались приглушенные, невнятные, но принадлежавшие живому, беспокойному миру звуки. Удивляться их живости не приходилось – то был шум школьных перемен, а загадочную невнятность и приглушенность придавала стена, отделявшая мою койку от их горластого кипения. Она, стена, несмотря на внешнюю капитальность, лениво, но внятно резонировала от стихийной ребячьей непоседливости.
Акустическая аура директорской квартиры в школе захудалого уральского городка в годы войны.
В самом этом шуме, как в беспорядочной энтропичной среде, казалось бы, не было ничего интересного. Но я ждал. И, как правило, иногда в начале переменки, иногда в середине или конце возникало нечто волнующее меня: какая-то по кругу повторяющаяся примитивная мелодия, чуть слышимая из-за ее отдаленности, выводимая слаженными детскими голосами, можно сказать, со тщанием шаманства. Очевидно, это была какая-то неизвестная мне хороводная игра. Пение прерывалось на какую-то минуту, потом возникало вновь.
Именно повторяемость, можно сказать, заунывность одного и того же, то терявшаяся во всеобщем глухом и потому тревожном гуле, то вдруг прореза̀вшая его, а потом снова уходившая в ничто, почему-то волновала и томила. Даже страшила, но это был страх… не страшный, не жуткий, а как бы щекотный, его хотелось испытать еще. Какую-то тайность порождало сочетание (или наслаивание) неумолимого, словно океан, равнодушного рокота и вдруг вырывающегося из него (или бьющегося в него) тревожного, колеблющегося, ломкого, будто в последний раз звучавшего, но вновь и вновь возникающего… голоса-зова? Сигнала SOS? Упования на отзыв в безжизненной вселенской немоте?..
Пробуждалось смутное предчувствие. И даже смятение… Может быть, так являлся знак неумолимости судьбы и – неизбежной конечности?..
А однажды неведомая мне межурочная игра младших школяров приблизилась к ограничивающей их пространство стене, и я расслышал в будоражившем меня мотиве еще и слова.
Шел козёл дорогою, дорогою, дорогою,
Нашел козу безрогую, безрогую, безрогую.
«Давай, коза, попрыгаем, попрыгаем, попрыгаем
Да ножками подрыгаем, подрыгаем, подрыгаем».
А коза ругается, ругается, ругается,
А козёл бодается, бодается, бодается…
Но, как оказалось, содержание драмы раскрыв-шегося шестистрочного сюжета уже не играло для меня никакой роли. Кстати, первое время он по ошибке показался мне более, что ли, замысловатым. То ли была виновата стенная перегородка, то ли ватный тампон в ухе, но поначалу я воспринял вторую строку как «Нашел козу безногую». И тогда сюжет становился интригующим и драматичным до безобразия. Не очень добрый козел набрел на козу-инвалидку и стал над ней насмехаться: мол, давай попрыгаем! Коза, естественно, возмутилась, а козел-невежа «распустил руки», в данном случае – рога.
Когда же я избавился от заблуждения в фабуле этой баллады и, соответственно, в ее трактовке, все стало прозаичнее и, так сказать, типажнее. Коза беспричинно бранится (коза и есть коза!), ну, а с козлом и так все ясно…
Но, как я сказал, это уже не имело значения.
Все сущее, куда-то движущееся и, возможно, имеющее какую-то никому не известную цель, в моем подспудном ощущении ассоциировалось с неумолимым бездушным шумом-фоном, сквозь который, если повезет, иногда остро улавливаешь мгновенное живое озарение данного момента – обрывок, всполох, один такт где-то звучащей неуловимой гармонии. Это мое уже последующее, отчасти осмысленное переживание. А тогда, в малом возрасте, подсознательно, психически и даже как-то телесно я ощущал все это в метафоре бесчувственно пульсирующего гула и трудно сквозь него пробивающейся упрямой мелодии. Мотив этот – он и есть смысл – всегда норовит ускользнуть, исчезнуть, он трудноуловим…
Ну, а шум – он не требует ни от кого ничего, он сам внутри нас, мы в нем существуем, потому что и он, и мы природно естественны, саморождаемы, одно в другом, и наоборот. Но есть разница: шум вечен, а мы нет. Может быть, поэтому нам, или хотя бы некоторым из нас, так хочется расслышать смысл: зачем все?
Вырастая из детского состояния, понимаешь: уже на пути к этому вопросу встают и преграды-стены, вырастающие из природы вещей, и накапливающиеся в сознании (как серные пробки в ушах) заглушки житейской мудрости – высокомерного суррогата смысла. Не раз и не два начинаешь думать, что этой субстанции – смысла – вообще не существует. Но вдруг из-за стены всплывает: «Шел козел дорогою, дорогою, дорогою…»
Нет, не только из шума, не только из равнодушной вечности состоит мироздание. Есть еще что-то…
«В безмолвном мире сердца. Наша жизнь с Галиной Щербаковой» – так называлась моя первая большая (по объему) литературная работа, помещенная мною в Интернете. Позднее она превратилась в печатную книгу «Шелопут и Королева». А вслед за ней в моем интернет-журнале «Обыватель» появилась ее продолжение – «В незримом мире смысла». Словесная родственность названий очевидна. Нетрудно догадаться, автор намекает: его внимание занято все тем же. Та же жизнь с той же героиней. Но – сразу откроюсь – запечатленная с бо̀льшим, как говорят при работе с фотографиями, «разрешением». («Более высокое разрешение означает более высокий уровень детализации». Википедия). «Как всякий неисправимый журналист, пишу еще и – «все на продажу» – для внешнего прочтения, – откровенничал я в той, первой книге. – Без этого обстоятельства работа профессионала моего ремесла не существует». «Но, – говорится в другом ее месте, – все же при этом подразумевалось, что в первую очередь я пишу для себя. Хочу по возможности приблизиться к тому, как это было на самом деле».
«Книга произвела на меня впечатление какой-то неведомой современной прозе ренессансной полноты и жадности до мельчайших подробностей, – написала мне в полуотзыве-полурецензии на рукопись «Шелопута и Королевы» ведущий редактор издательства «Эксмо» Юлия Качалкина. – …И вместе с тем книгу я бы предложила умеренно сократить. Дело даже не столько в фактическом объеме, сколько в том, что вы как бы пишете несколько книг в одной одновременно. И портрет Г.Н. (Галины Николаевны. – А.Щ.) заволакивает туманом ваших рассуждений о вас самом, вашей биографии, газетах и журналах, ваших коллегах…».
Святая профессиональная истина! Как коллега Юлии по редакторскому цеху я не мог оспорить ее правоту. Но мне-то субъективно хочется, повторю, познать именно, как это было на самом деле. Без наблюдений над собой, без размышлений о своей биографии и т.п. картинка, в моем представлении, получается не точной, приблизительной. Более того, моя собственная «жадность к мельчайшим подробностям» (не в них ли и заключается суть смысла?) в той книге далеко не удовлетворена. В первую очередь потому, что я сам как автор держал в узде эту жадность. Понимал: она будет помехой и при издании, и при чтении. А мне хотелось быть изданным и читаемым. Тщеславие тут не причем, оно у меня бесконечно стремится к нулю. Для меня важнее, чем даже самопознание, тогда было стремление рассказать о моей Гале. И, конечно, я пошел навстречу справедливым требованиям редакции, сделал сокращения.