Жена его Наталья и Анна Бестужева были начальницами всего злого дела и привлекли: князя Ивана Путятина, по делу принцессы бывшего не только в подозрении, но и в розыске; Софью Лилиенфельд…
Наталья Лопухина, будучи статс-дамой, самовольно ко двору не являлась и, хотя о том неоднократно говорено ее родным, но она не слушалась…»
Осужденные слушали и не верили тому, что слышат. Так просто, так складно, будто они и в самом деле злодеи, коварные заговорщики. Наталья услышала: «колесовать», — и, как будто, никак не могла вспомнить значение этого слова. Но и не забыла полностью, оно стояло где-то рядом, тяжелое, но не могло быть употреблено применительно к ней. «… от того их всемилостивейше… — да, так и должно было быть. Помилование — это понятно. Но — … кнутом, урезать языки…» — и это помилование? Это ошибка.
Секретарь закончил читать. Конвоир подтолкнул Лопухину в плечо. Она шагнула на ступень эшафота, где, заложив руки за спину, поджидали свою жертву заплечные мастера. В полусне упал и разбился стеклянный пузырь со льдом, брызнули невидимые осколки. Она шла, не сопротивляясь, оглядываясь по сторонам растерянным взглядом. Нужно было быстро понять что-то и что-то сделать. Но никак не удавалось схватиться за ниточку. Как бывает во сне: нужно решить задачу, и время уже на исходе, а ты все возишься, ошибаешься.
Один из палачей приблизился к осужденной и сорвал мантилью с ее плеч.
Длинный сутуловатый парень из первого ряда, дожевывая пирожок, крикнул:
— Ну-тка, поглядим, что то за статс-дама!
С разных сторон послышалось еще несколько смешков и подобных выкриков.
— Лопухина! А не врали — хороша чертовка! — громко и смачно произнес чей-то насмешливый голос.
Наталья Федоровна резко обернулась к толпе. Унижение, боль, безвозвратность…. Публично! Она прижала руки к груди, отступая от палача и бледнея, хрипло прошептала:
— Не надо. Не смейте. Нет!
Не обращая внимания на мольбы своей жертвы, кат рванул ткань сорочки. Лопухина заплакала и попыталась оттолкнуть от себя его руки. Увидев заминку, подошел второй. Но приговоренная к экзекуции, не желая признавать неотвратимое, отчаянно забилась в их руках. Плакала, отбивалась, изловчившись, вцепилась зубами в кисть одного из мучителей. Тот чертыхнулся, высвобождая руку, процедил:
— Ну, ты меня запомнишь, красавка, — и, ухватив за волосы, резко развернул ее лицом к своему помощнику, который взял бывшую статс-даму за обе руки и, круто повернувшись, вскинул к себе на плечи, как мешок.
— Ты гляди, какая прыткая, — хохотнул любитель пирожков.
— И не жалко тебе ее, — тихо сказала, стоящая позади него, женщина.
— А что, — ответила ей, бойкая бабенка с бегающими мелкими глазками, — пущай и она попробует, как кнутом приласкают. Не все ж им только пряники.
— Уймись, бесстыжая, — смерил ее тяжелым взглядом здоровенный бородатый мужик, — ну как, если б ты была на их месте, весело б тебе было?
— И то верно. За что их так, баб-то? Не ровен час, до смерти запорют, — пронесся в воздухе сердобольный шепоток.
Остроглазая торговка, подбоченясь, собралась ответить им всем, как полагается, но в этот момент душераздирающий вопль повис над площадью, и все другие голоса стихли.
Все внимание толпы снова обратилось к Наталье Лопухиной. Кнут, падая тяжело и хлестко, впивался в тело, а, отпуская жертву, издавал неизменный сипяще-чавкающий всхлип. Глубокой бороздой оставалась его кровавая роспись на выгнутой в тщетном усилии спине. Дыхание останавливалось от каждого удара, чтобы прорваться с сукровичной пеной истошным протяжным криком до следующего счета — следующего камня на весах монаршей фемиды.
Хрипели в надрыве голосовые связки. Слезы застилали черные, в одни зрачки, глаза. Перед глазами русые волосы и толстая шея палача-подмастерья. На них грязь и розовая слюна Натальи. От пронзающей насквозь боли рывком вскинула голову кверху. Глубокое синее небо и безмятежно белые облака — удачное дополнение к картине несправедливости и невозможности. Разорванное сознание не породило ни единого слова, которое могло быть адресовано этой бездонной выси. Нечленораздельной первозданной мольбой ушло туда послание о необоснованно жестокой и бессмысленной расправе.
Мыслей не было. Не думала, не ждала. Рвалась, рвалась и рвалась. Бесполезность борьбы бесформенными лохмотьями вскидывалась в оглушенном разуме, но существо повиновалось животному исступлению инстинкта. Казалось, не будет конца. Или это конец.
Потом почувствовала, как опускается вниз на деревянный настил помоста. Палач сдавливает горло. Еще не окончена экзекуция. Вспомнила, что еще предстоит. Сжать зубы, противиться. Жить, воздуха… Клубится серый, мерцающий туман. Закашлялась. Груботканая ловушка захватила и потянула наружу все от самых ключиц. Полоснула остро-едкая боль и разлилась расплавленным свинцом. Последний крик захлебнулся кровью, и навалилась липкая, тяжелая темнота.
Лопухина потеряла сознание и уже не слышала, как палач, крикнув:
— Кому язык, дешево продам, — бросил к ногам собравшего люда еще горячую часть ее плоти. Она не могла видеть, как отскочил в сторону тощий паренек, по виду студент, его меловобледное лицо и дрожащие руки. Говорливая баба с маленькими злыми глазами застыла, как каменное изваяние. На рукаве бородача повисла его маленькая, полненькая жена. Гвардейцы стыдливо натянули на голову наказанной чистую тонкого хлопка сорочку, продели в рукава безжизненные руки, затолкали в рот свернутую жгутом тряпку, края завязали на затылке, уложили на телегу животом вниз. Все с трудом переводили дыхание. А на театр уже поднималась следующая жертва — Анна Бестужева.
Люди чувствовали, как сжимается нутро в ожидании повторения только что виденного представления, с жалостью смотрели на осужденную — хрупкая, русоволосая, словно прозрачная — выдержит ли?
Анна Гавриловна казалась спокойно-усталой. На душе же тоска. «Оттолкнуть охранника, спрыгнуть со ступеней и бежать, бежать отсюда без оглядки!» — мелькнула в голове детская, отчаянно ищущая спасения мысль. Но Анна Бестужева, дочь вице-канцлера Головкина, вдова любимца Петра I Павла Ягужинского, жена обер-гофмаршала Михаила Бестужева, была не девочкой, а взрослой, рассудительной женщиной, к тому же, настолько выдержанной, насколько и сама никогда от себя не ожидала.
Поднявшись на залитый кровью эшафот к палачу, она открыто, с обреченным спокойствием посмотрела ему в глаза. Он был зол, от него шел отчетливый запах пота и алкоголя. Но, встретившись взглядом с большими, карими глазами жертвы, в которых не было ни ненависти, ни мольбы, ни даже явного страха, а только вопрос: «Кто ты? Ведь человек, не зверь?» — вдруг смутился, отвернулся в сторону и снова искоса, исподлобья, с непривычным чувством неуверенности посмотрел на Бестужеву. Она сняла с себя золотой, сверкающий бриллиантами крест, протянула ему.
— Это вам, — ее голос был ровным и грустным, со вздохом. Так обычно говорят, передавая нечто ценное тому, кому доверяют.
Рука ее не дрожала. Дрогнула рука опытного заплечного мастера. Загнанные в отдаленные ниши души его, казавшиеся давно забытыми чувства стеснили грудь. «Закончить все побыстрее, прийти домой и залить вином, прогнать от себя то, с чем невозможно жить…»
За все время экзекуции он больше не посмел взглянуть в эти глаза. Но кнут ложился на спину мягко, едва рассекая кожу. Захватывая в щипцы краешек ее языка, палач мысленно молил: «Только не дергайся и не кричи. Ради бога, не кричи!».
Анна Гавриловна не кричала.
В дальнейшем в тот день работа заплечного мастера как-то не пошла. Ни при наказании сдержанного, терпеливого Степана Васильевича, ни его в голос рыдающего сына, ни других приговоренных к экзекуции, палач не проявлял должного усердия.
Экзекуция близилась к завершению. На эшафоте получал свою долю кнутов Александр Зыбин. Среди толпящегося люда шустро проталкивался торговец пирожками.
— Пирожочки, пирожочки, с пылу, с жару, — звонко выкрикивал он, — с мяском, с картошечкой, с капусткой, с грибочками. Кто желает? Пирожочки! — был он веселый и расторопный. Чистый фартук и белые нарукавники внушали доверие.