– Давид, – пробормотала девушка. – Его будут звать Давид.
Дама кивнула, поцеловав ее в лоб.
– Теперь ты должна собрать все силы, – прошептала она, крепко сжав девушке руку.
Годы спустя я узнал, что та девушка, всего семнадцати лет, лежала совершенно молча, без единого стона, с открытыми глазами, и слезы струились у нее по щекам, пока доктор разрезал ей живот ланцетом и извлекал на свет божий ребенка, который мог помнить ее только с чужих слов. Я множество раз спрашивал себя, сумею ли когда-нибудь вообразить, как дама в белом поворачивается к ней спиной, берет ребенка на руки и прижимает к груди, обтянутой белым шелком, в то время как девушка тянет руки, умоляет, чтобы ей дали посмотреть на сына. Часто спрашиваю себя, могла ли та девушка слышать, как затихает в отдалении плач ее сына на руках другой женщины, когда ее оставили одну в кухне, распростертую в луже собственной крови, а потом вернулись, чтобы обернуть саваном еще трепещущее тело. Спрашиваю себя, чувствовала ли она, как одна из служанок срывала кольцо с ее левой руки, до крови царапая палец, чтобы украсть дорогую вещь, а тело ее волокли, возвращая в ночь, и двое мужчин, те самые, что пришли ей на помощь, теперь водрузили его на телегу. Много раз я спрашивал себя, дышала ли она, когда лошади остановились и двое мужчин подняли саван и швырнули в поток, несущий отходы сотни фабрик к скоплению хибар и хижин из тростника и картона, покрывающего пляж Багателль.
Я хочу верить, что в последний момент, когда зловонные воды выплюнули ее в море, и саван, колеблемый волнами, развернулся, отдавая ее тело бездонной мгле, она знала, что ребенок, рожденный ею, будет жить и всегда помнить о ней.
Я никогда не знал ее имени.
Та девушка была моей матерью.
Сеньорита из Барселоны
Лайе было пять лет, когда отец в первый раз продал ее. Сделка была невинной и милосердной, не более лукавой, чем на то подвигали голод и непогашенные долги. Эдуардо Сентис, фотограф-портретист, не располагавший состоянием и не добившийся славы, унаследовал студию своего наставника, под началом которого работал более двадцати лет. Поступил он туда учеником, вернее, стажером без вознаграждения, потом перешел в ранг помощника и наконец, получив звание, если не жалованье, фотографа, стал соуправителем. Студия располагалась в просторном помещении на улице Консехо де Сьенто и включала в себя четыре зала для съемок, две проявочные и склад, заполненный оборудованием, устаревшим и ветхим. Вместе с этим Эдуардо унаследовал многочисленные непогашенные счета, которые оставил после себя хозяин, лучше разбиравшийся в линзах и пластинах, чем в бухгалтерии. К моменту его кончины Эдуардо Сентис уже полгода работал без жалованья. Если прибегнуть к слогу душеприказчика, переход post mortem[2] предприятия и жалкой собственности, к нему прилагавшейся, должен был, по идее, послужить справедливым воздаянием за преданную и самоотверженную службу. Но как только осветители и оформители набросились на счета заведения, Эдуардо Сентис понял, что не наследство оставил ему хозяин за годы молодости и за упорный труд, а настоящее проклятие. Ему пришлось уволить всех сотрудников и самому, в одиночку бороться за выживание студии и свое собственное. До сих пор деятельность студии была большей частью сосредоточена вокруг семейных событий разного рода – от свадеб и крестин до похорон и первого причастия. Ритуальные услуги и похороны были специальностью заведения, и Эдуардо Сентис привык ставить свет и снимать мертвецов, и это у него получалось лучше, чем с живыми. Покойники всегда попадали в фокус, поскольку не двигались, и им не нужно было задерживать дыхание.
Эта его репутация портретиста сумерек и доставила ему заказ, который первоначально казался простым и не предполагал особых осложнений. Маргарита Понс, малютка пяти лет, дочь богатой супружеской пары, владевшей особняком на проспекте Тибидабо и индустриального комплекса на берегах Тера, пала жертвой необычной лихорадки в первый день 1898 года. У ее матери, доньи Эулалии, начался нервный криз, который семейные врачи поспешили облегчить щедрыми дозами лауданума. Дон Федерико Понс, отец семейства, не располагал ни местом, ни временем для таких сентиментов, он неоднократно видел смерть своих детей и не пролил при этом ни слезинки сожаления. У него уже имелся в наличии наследник, первенец, мальчик, обладавший отменным здоровьем и хорошими способностями. Потеря дочери, событие само по себе печальное, предполагала в длительной перспективе сохранение семейного имущества. Дон Федерико намеревался, соблюдая ритуал, быстро похоронить ее в семейном склепе на кладбище Монжуик, чтобы как можно скорее вернуться к повседневной рабочей рутине, но донья Эулалия, хрупкое создание, позволила зловещим теткам из спиритического общества «Лус» на улице Элизабетс заморочить себе голову и была не в состоянии столь решительно перевернуть страницу. Чтобы прекратить бесконечные вздохи, дон Федерико согласился, по желанию матери, заказать ряд портретов усопшей девочки перед тем, как служащие похоронного бюро навеки уложат тело в гроб из слоновой кости с инкрустациями из голубых стеклышек.
Эдуардо Сентиса, портретиста покойников, пригласили в особняк на проспекте Тибидабо, где проживала семья Понс. Здание скрывала тенистая роща, пройти в которую можно было через металлические решетчатые ворота, выходившие на угол проспекта и улицы Жозеп Гари. День выдался серый и неприветливый, осколок этой хмурой, туманной зимы, которая столько несчастья принесла бедняге Сентису. Поскольку ему не с кем было оставить дочку Лайю, пришлось захватить ее с собой. Держа девочку за руку, а в другой руке неся чемоданчик с линзами и гармоникой, Сентис сел в синий трамвай и явился к особняку Понсов, надеясь начать год с поступлений в звонкой монете. Слуга впустил его, провел через сад до самого дома и там оставил в маленькой приемной. Лайя, зачарованная, смотрела во все глаза, она ни разу не видела такого места, будто возникшего из волшебной сказки, правда, сказки о коварной мачехе и о зеркалах, отравленных скверными воспоминаниями. Хрустальные люстры свисали с потолка, вдоль стен стояли статуи, на стенах красовались картины, и толстые персидские ковры устилали пол. Созерцая этакое богатство, лежавшее мертвым грузом, Сентис почувствовал искушение поднять тариф. Дон Федерико вышел навстречу, глядя сквозь него и изъясняясь тоном, какой приберегал для лакеев и рабочих с фабрики. Сентису предоставлялся час, чтобы сделать серию портретов покойной девочки. Увидев Лайю, дон Федерико нахмурился. Среди мужчин его семьи было принято считать, будто женщины пригодны исключительно для постели, стола или кухни, а эта соплячка без роду, без племени ни для чего такого не подходила. Сентис стал оправдываться, ссылаясь на то, что срочность заказа помешала ему найти кого-то, кто посидел бы с ребенком. Дон Федерико обреченно вздохнул и сделал фотографу знак следовать за собой вверх по лестнице.
Тело умершей девочки разместили в одной из комнат второго этажа. Она лежала на широкой постели, усыпанной белыми лилиями, в скрещенных на груди руках сжимая распятие, с гирляндой цветов на лбу, в шелковом платье, невесомом, струившемся, словно пар. В дверях двое слуг молча стояли на страже. На лицо девочки падал из окна поток пепельного света. Кожа ее казалась гладкой и твердой, как мрамор, но такой прозрачной, что синие и черные вены виднелись под ней. Глаза глубоко запали, губы окрасились пурпуром. Комната пропиталась тяжелым запахом мертвых цветов.
Сентис знаком велел Лайе оставаться в коридоре, а сам воздвиг треногу и камеру перед постелью. Решил, что использует шесть пластин. Две – для крупного плана, с длиннофокусным объективом. Две – для среднего плана, выше пояса; и две – для общего плана тела целиком. Все снимки с одного ракурса, поскольку Сентис подозревал, что изображение в профиль или в три четверти подчеркнет темные вены и капилляры, выступившие на коже девочки, и на фотографиях это будет смотреться еще более ужасно, насколько это возможно при сложившемся положении вещей. Если немного увеличить выдержку, это высветлит кожу и смягчит впечатление, придав телу более теплые тона и расплывчатые очертания, а фону и окружающей обстановке – достаточную глубину. Настраивая объектив, Сентис заметил какое-то движение в дальнем конце комнаты. Входя, он подумал, что там стоит еще одна статуя, но оказалось, что это женщина в черном, с лицом, покрытым вуалью. То была донья Эулалия, мать покойной девочки; она приглушенно рыдала и бродила по комнате, как неприкаянная душа. Донья Эулалия подошла к постели и погладила девочку по щеке.