На "явке"
Разговор со Сталиным потряс Фадеева. В его груди, по собственному признанию, был свинец, вложенный рукой любимого вождя. Он вновь чувствовал себя человеком, пытающимся устоять в двух расходящихся лодках. С одной стороны, он не мог, не имел права не верить Генеральному секретарю родной партии. Но в то же время знал, что все это неправда, когда он говорит о писателях-шпионах.
А может быть, в понятие "шпион" товарищ Сталин вкладывает иной, необычный смысл, понятный лишь ему и ближайшим соратникам? Каким шпионом мог оказаться "враг Гитлера номер один" Илья Эренбург или миленький дружок Петя Павленко, кристальный коммунист, преданный партии, как сам Фадеев.
В теории он никогда не сомневался. "Диктатура пролетариата - есть единственная мыслимая революционная власть в России" - кто с этим сталинским тезисом станет спорить. А разве не верно утверждение: "Большевики не были бы большевиками, если бы были добренькими..." Разве он сам не отстаивал эту позицию в "Разгроме"?
Но вот практика этот марксистский критерий истины тянула куда-то под откос.
Как живое, возникло перед глазами милое лицо Марианны Герасимовой. Из лагеря ее вытащили в 1944 году. Казалось, худшее позади. Но с ее отметкой в паспорте ей не дали московской прописки и отправили на "сто первый километр" в Александров. Обострившаяся старая болезнь и отчаяние толкнули Марианну на последний шаг: она повесилась на абажуре в московской квартире. Кому нужна была ее смерть? И разве только ее? Фадеев задумался о сгинувших друзьях.
От нахлынувших черных мыслей спасение было одно: прямиком "на явку" к другу Корнелию, который хотя "беспартийный, но свой, советский человек".
Через много лет литератор Зелинский опишет их встречу, не скрывая подробностей. Давнишняя личная и творческая дружба позволяла ему "ломать дистанцию", принимая сановного друга.
Начал Фадеев заковыристо, будто где-то уже крепко приложился. Решил сразу расставить все точки над "i". Значит, разговор предстоял нешуточный, если такое начало: "Ты меня, Корнелий, прости, может быть, я не имею права рассказывать про это, но ты, как беспартийный, не обязан меня выдавать. Надо же кому-нибудь выговориться".
Зелинский слушал друга, одновременно накрывая на стол.
Фадеев, раздевшись до трусов, улегся на кровать, закинув руки за голову, говорил в потолок. Вдруг обозлился до хрипоты: "Что это вы глаза прячете? Товарищ Сталин за моей спиной, ты, Корнелий, уставился в колбасу. Мы же интеллигенция, пуп земли, а такта ни на копейку".
Облокотившись на подушку, взял полстакана водки, но продолжал ворчать: "Я хоть и вечный партизан, но без закуски не пью. Не сервируй меня, как высокоблагородие, а подцепи колбаски на вилку, и дело с концом. А если сумеешь, поджарь бифштекс с лучком по-деревенски, лучку побольше".
Выпив, опустил на пол ноги и, играя мышцами, предложил Зелинскому бороться. В радости или беде, чаще в радости, ему нередко хотелось проявить озорство и кураж. Боролся не шутя, подавляя соперника напором и жесткой силой. Приемов не знал, но старался покрепче обхватить, придавить и, приподняв, бросить на пол или на землю. А потом, мгновенно остыв, кидался поднимать, утешать, чтоб разогнать возможную обиду.
Зелинский присутствовал при таких сшибках, и ему не улыбалось оказаться на полу, как Петру Нилину или Толе Гидашу...
Да и Фадеев сам понимал, что рыхловатый пятидесятилетний Корнелий слабоват для сшибки.
Он цеплялся к Зелинскому, как к виновнику своих сомнений. Вдруг захотел ознакомиться с русскими словарями. Говорил не без ехидства: "Ты, Корнелий, дока. Но для надежности погляди у Даля и в академическом словаре толкование слова "шпион". Хотя, старика Даля оставь в покое, гляди сразу академический".
Будто не доверяя Зелинскому, сам водил пальцем по строчкам: "Шпион тот, кто занимается шпионажем". Хохотал от удовольствия: "Верно подмечено. Лучше не скажешь".
Читая дальше, радовался сильнее: "Примеры, примеры-то какие, чтоб нам, серым, не ошибиться: из Вересаева, Короленко; шпион - Пандалевский из "Рудина" Тургенева, "Асаф шпион игумена" у Алексея Максимовича".
Перестав смеяться, пристально вглядывался в Зелинского, спрашивал строго: "А ты, Корнелий, чей Асаф? Почему глаза бегают?"
Допрашивал державно, выложив кулаки на стол. Не позабыл актерские замашки юности. А из головы не уходила сталинская нахлобучка. Он ее проверял на Зелинском. "Вот ты, Корнелий, ведущий советский литературный критик, даже писателя Фадеева по косточкам разобрал, а не представляешь, среди кого работаешь. Ничего реального не делаешь, чтобы помочь государству в борьбе с врагами. Мы наметили присвоить тебе громкое звание генерального критика союза, а ты не знаешь, что окружен крупными международными шпионами. Не мычи, Корнелий, а называй их поименно".
Насмешливый Зелинский, вытирая отсутствующий пот со лба, вправлял на место отвисшую челюсть и отвечал по-военному: "Я знаю только одного шпиона, но зато самого главного - это товарищ Фадеев".
Фадеев хмыкал, благодарил за информацию, но просил, с легким грузин-ским акцентом, поднатужиться и указать остальных.
Знавший Фадеева давно и подробно, Зелинский уловил иронию и понял, что если Саша позволил ее в адрес своего кумира, значит, попал в нешуточный переплет.
Говорили о разном, но возвращались к главному. Почему люди одной идеи, единой цели не во всем понимают друг друга? Казалось, не один пуд соли вместе съели, не одну крепость взяли, столько лет притирались, а единомыслие не приходит.
Затронули старую, не раз говоренную, но острую для Фадеева тему сталинской обкатки и притирки партийных кадров.
Фадеев всегда восхищался, как это мудро, а Зелинский сомневался в полезности безуглых, как морская галька, партийцев.
Вот и на этот раз, угадывая суть "кремлевской обдирки", заговорил прямо: "Жизнь обкатывает людей, как камушки. И ты, мой милый Саша, тоже, видно, в очередной раз побывал в этом обдирочном барабане. Да, наверное, вертелся он слишком быстро. То-то ты какой-то помятый. Нелегко своих кровных углов лишиться. Больно. Поблагодари судьбу, если она сегодня не улыбнулась тебе, то, по крайней мере, сохранила так называемое "ровное отношение"". Фадеев сразу понял Зелинского, пытался возражать, вскакивал со стула, садился снова. Неожиданно упал головой на стол, и его будто прорвало. Он зарыдал, накрыв затылок руками.
Это были не пьяные слезы ослабевшего от вина человека, не горькие слезы утраты, незаслуженной обиды. Это были мужские слезы виноватого без вины.
...Все было выпито и подъедено. Светлая майская ночь, не спеша, двинулась на запад. Фадееву захотелось петь. Что-то бурлацкое передалось ему, видно, от отца. Тот в юности ходил с баржами по Волге. Да и внешне сын был похож на него.
Пели спокойное, душевное, послегрозовое. Друг Корнелий подтягивал в унисон.
"Во лужку, да во лужку, во красивой доле..." - начинал Фадеев, а Корнелий подтягивал: "Во зеленой стороне конь гулял на воле..."
С рассветом поднималось настроение. Голоса звучали бодрее: "Кари глазки, где вы скрылись, мне вас больше не видать..."
Дошла очередь до стихов. Фадеев вскакивал, волновался. Вспоминал на светлой слезе Баратынского: "Были бури непогоды, да младые были годы. В день ненастный, час гнетущий грудь подымет вздох могучий..."
Казалось, Фадеев выговорился, "выпустил пар", но нет-нет да мрачнел, глядел в одну точку и спрашивал сам себя, не рассчитывая на ответ: "Что от меня Сталин хочет? Для чего ему это нужно?"
После очередного такого вопроса засмеялся и произнес загадочную для Зелинского фразу: "Эх, Павлуша, Павлуша, и чего ты до мэнэ причепился?" Уж больно собственная интонация напомнила жалобы Мечика.
"Товарищ Сталин обозвал меня слабым человеком, - размышлял Фадеев, мрачнея. - А он-то видит любого насквозь".
У Зелинского были свои непростые вопросы: "Только что завершилась война. Люди доказали свою преданность, любовь к партии, советской власти. За что же такое недоверие? Почему врагов стало больше? Откуда они берутся?" Фадеев отвечал однозначно, но, как обычно, искренне: "Товарищ Сталин понимает и видит дальше и глубже всех". Перефразировал Маяковского: "Если он что-то делает, - значит, это для чего-то нужно". Цитировал его же: "Где, когда какой великий выбирал путь, чтобы протоптанней и легче?"