Вождем, ведущим массы, по образному выражению романтичного Маркса, "штурмовать небо".
Весной 1937 года, находясь в Грузии, Фадеев c другом, писателем Петром Павленко, заехали в Гори.
Давно хотелось своими глазами увидеть родные места товарища Сталина.
Вид маленького кирпичного домика их растрогал. От взгляда на три убогих окошка и истертые ступени запершило в горле.
Неприкрытая честная бедность глянула на них каждым предметом домашнего скарба: некрашеными табуретками, деревянной тахтой, убранной цветной лоскутной циновкой - "чилопи", нехитрым ящиком для хлеба - "кидобани".
Таким они и представляли первое жилище вождя рабоче-крестьянского государства.
Сталин редко вспоминал свое детство в Гори.
У него и у матери не сохранилось ни одной семейной фотографии тех лет, в отличие от Фадеева и его литературного персонажа Левинсона.
В довоенном интервью немецкому писателю Людвигу Сталин рассказал, что родители относились к нему неплохо.
В кругу близких соратников, посмеиваясь, вспоминал, как его отец, Бесо, напившись, как сапожник, набрасывался на жену.
Отец уехал из Гори в Тифлис, когда сыну исполнилось пять лет, и появлялся редко. При всем желании Сталин мало что мог вспомнить о нем, кроме драк и брани. Нападая на жену, Бесо выкрикивал ей в лицо нехорошие слова: "бози", "чатлахи" - проститутка, шлюха. Ревновал.
В квартале Русис-убани, где они жили, кумушки болтали, что его отец не Бесо Джугашвили, а горийский купец Яков Эгнаташвили, в доме которого Кеке была служанкой. Не раз маленький Сосико слышал за спиной обидные слова: "набозари" - незаконнорожденный, "набичвари" - внебрачный сын.
До отъезда отец днями просиживал за верстаком. Иногда усаживал против себя сына - приучал к делу: давал для начала держать губами мелкие гвозди, которые вколачивал в подметки. Сам напевал любимые мелодии: "Пей вино, пей вино ты полной чашей, насладимся мы сердцем. О-о-о!"
Увлекался, переставал стучать молотком. Откидывал голову, закрывал глаза. Пел негромко, более высоким, чем впоследствии у сына, тенором. Местами переходя на дискант. "Ласточка моя, лети вдаль мимо Алазани полной.
Де-ла о. Весть о брате принеси мне, жив он или давно в могиле. Де-ла о!"
Брата Бесо Георгия, дядю Иосифа, зарезали бандиты в Кахетии.
Сапоги отец тачал отменные, без заказов не сидел. Гордился ремеслом. Видно, поэтому и сына хотел усадить за верстак. Кричал Кеке: "Сын сапожника будет сапожником, а не митрополитом".
А он ни тем, ни другим не стал. Подвел родителей.
Если иногда вспоминал горийскую лачужку, то без всяких сантиментов: кирпичный пол, черный от сажи потолок, тахту, где он появился на свет. Нищета.
Мать не видела белого света, добывая копейку. Шила, кроила, чесала шерсть, выпекала хлеб - пури, убирала хоромы купца Яшки, обстирывала его семью и домашнюю челядь.
Вечерами засыпала у колыбели сына прежде, чем он закрывал глаза. Напевала на сон грядущий: "Иав, нана, вардо, нана швило, нанина. Спи, малютка, спи, дорогой сыночек, спи спокойно в колыбели, ты безмятежно спи. Ты, цветок мой ненаглядный, мирно спи, родной, солнца свет тебя согреет, дорогой ты мой!"
Через полвека он услышал эту колыбельную в дни Декады грузинского искусства в Москве в исполнении молоденькой Кетеван Микаладзе. Не удержался, поднялся с места и запел родные строки вместе с ней, на глазах изумленной публики: "...Ты не плачь, шакал услышит, ты не плачь, шакал услышит. Спи, мальчик мой прекрасный. Мальчик ненаглядный. Безмятежен твой сладкий сон..."
Руки матери, смуглые, худые, сильные, запомнил хорошо. Давно простил им строгость.
Мог бы описать их не менее красиво, чем товарищ Фадеев описал руки своей матери в романе о молодогвардейцах. Правда, надо признать, никогда он не видел руки Кеке, обнимающие отца. Да и Бесо не носил ее по комнате, говоря ласковые слова.
До тринадцати лет рос, как трава придорожная. Пока фаэтон руку не искалечил, лучше всех лазал через чужие заборы. В лапту и "лахти" играл хорошо, мяч - "бурти" бросал метко.
Соседи звали его "бацана" - сорвиголова.
По нынешним понятиям, не знал он счастливого детства. Когда пионеры по радио пели: "Про детство такое, что дали нам, веселая песня, звени. Спасибо товарищу Сталину за наши счастливые дни..." - ему было приятно. Дети не умели врать...
В Гори он не голодал, не ходил как босяк. А вот тепла, ласки не знал. Не о нем, о куске хлеба думала мать Кеке.
Соседки шептались: "мартохела" - мать-одиночка.
Она родилась крепостной. Грузинской грамоте выучилась - вот и все "университеты".
Иногда Сталин казался себе турецким янычаром, оторванным в детстве от семейного очага. Но знал: без сердитых людей - "авикаци" - не изменить мир.
Его детский приятель Камо, проверяя характер молодых красноармейцев, укладывал еще живое бычачье сердце себе на обнаженную грудь. Но разве легко вести людей к новой жизни, когда они, как подметил Ильич, "по колено в прошлой грязи".
Как-то на первом Всесоюзном съезде колхозников, выслушивая рапорты об успехах в борьбе с кулачеством, стал набрасывать в блокноте фигурки янычар. Рисовать он любил с детских лет.
Лукаво улыбаясь, поглядывал на соратников в президиуме. Очень шла феска, шаровары, кривой ятаган Молотову, Ворошилову, Калинину, Хрущеву...
Чего-то все-таки рисункам недоставало. Секунду подумав, усмехнулся непонятной для зала улыбкой, поместил каждому на феску маленькую пятиконечную звездочку...
Озорство его не покидало никогда.
На заседании Политбюро мог цитировать веселенькое письмецо запорожцев султану в Стамбул: "И какой же ты рыцарь, если голой ж... не сможешь сесть на ежа..." И сам хохотал не хуже казаков с известного полотна Репина.
Перед друзьями-соратниками не чинился. Отводил душу в застольях. Шалил, как любимый Петруха Романов. Не раз, по его намеку, на стул привставшего Микояна подкладывали кремовый торт.
Чтоб раззадорить покойную супругу Наденьку, на октябрьском банкете 1932 года забрасывал хлебные мякиши в вырез платья жены военачальника Егорова...
Вместе с бывшими церковными певчими Молотовым и Ворошиловым распевали любимые песнопения: "Господи, помилуй нас, на тя бо уповахом..."
Иногда по ночам в окрестных селах близ Зубалова и Кунцева колхозники крестились на заколоченные церквушки, не зная, что и думать, когда слышали разносимый ветром хорал: "Боже, царя храни. Славься вовеки, наш русский царь". Если бы они знали, что старый гимн исполнялся хором Политбюро, а дирижировал им товарищ Сталин...
Он с полным правом мог повторить слова поэта Михаила Светлова: "Если бы мы не смеялись, то сошли бы с ума".
Глава II
ПРОДОЛЖАТЕЛЬ
Спасение страхом
Сталин навсегда запомнил тяжесть кандалов в бакинской Баиловской тюрьме.
"О вреде репрессий в СССР могли говорить лишь те, кто не был с большевиками до революции". Это сталинское высказывание повторяли многие. Максим Горький поддерживал такую позицию. Сам написал: "Если враг не сдается, - его уничтожают".
В тридцатые годы Сталин не считал нужным маскировать и лакировать классовую сущность пролетарской диктатуры.
Фадееву нравились прямота и принципиальность вождя. Как можно было не согласиться с утверждением Сталина: "Воюя с внутренними врагами, мы всегда, стало быть, ведем борьбу с контрреволюционными элементами всех стран".
Опыт российской жизни убеждал: массы сами хотели, чтобы ими руководили жестко. Царя им подавай! Хоть в короне, хоть в фуражке или ленин-ской кепке.
Размышлял в одиночестве, посасывая трубку: "Как могло случиться, что вражеский элемент расцвел таким пышным цветом? Как замаскировались миллионы людей, которые по своему социальному положению, воспитанию, психике не могли принять советский строй. В какие же дебри мы залезли". Находясь на трибуне, Сталин представлял себя кормчим, ведущим сквозь бури и штормы державный корабль. Вой оппозиции не сбивал его с курса, а шквал аплодисментов не кружил головы.