Он сознавал, что счастливую идею ему подсказали роман Фадеева и его собственное религиозное прошлое. Поразмыслив, товарищ Сталин вынужден был признать и влияние Льва Толстого с его теорией самоусовершенствования.
Прошлое держало за фалды крепко.
Но у слова "самокритика" автор значился в единственном числе. Это понятие, как форма партийного покаяния, было ближе коммунистам из рабочих и крестьян, чем ругательная критика, так как почти все они вышли из купели с нательным крестом.
В душе Сталин был доволен, что "церковь хоть на что-то полезное сгодилась".
Естественно, менялось не только содержание, но и сама форма покаяния. Из келейного, индивидуального оно становилось общественным, публичным. Попов заменяли первички, бюро, съезды, КПК и т. д.
Правда, благолепие пропадало, исчезали надземность, песенный лад, к которым Сталин оставался, как ни странно, неравнодушен.
Не без доли иронии произносил иногда незабытые строчки: "Дай мне, ангеле, покаяться. О, друзи мои любезные, помолитися по мне грешному о святому ангеле. Да покаюся дел своих злых. Не устраши меня маломощного. Напии мене, ангеле, чашею спасения. Дай мне, ангеле, час покаяться. Аминь!.."
Товарищ Сталин знал истинную цену церковному покаянию, когда верующие с легкостью школяра грешили и каялись, каялись и грешили. Такая самокритика его не устраивала. Речь могла идти о качественно новом покаянии, пример которого так ярко и убедительно подал писатель Фадеев в своем историческом романе.
"Он, первым из литераторов новой России, не ограничился созданием хорошей правдивой книги, - итожил Сталин свои размышления о "Разгроме". Сочинял, но беспощадно и беспрестанно вершил суд над самим собой".
"Не в том ли главное предназначенье художника?" - задавался он вопросом. И отвечал цитатой из Кнута Гамсуна, которого ценил до его предательства: "Жизнь - это нескончаемая война с демонами в своем сердце и своем мозгу".
Разумеется, для товарища Сталина речь могла идти только о демонах в классовом и социальном аспектах.
Война с плотью его не интересовала.
Как-то позднее, думая о Фадееве, товарищ Сталин представил его крепкую, ладную фигуру на пустынном Тудо-Вакском тракте, идущую широким, уверенным шагом вперед, к снежным вершинам Сихотэ-Алинских гор.
А далеко за его спиной тщедушного хлюпика Мечика, бредущего по обочине и что-то кричащего вслед.
Но Александр Александрович уходил все дальше и дальше, не оглядываясь...
Сталин верил, что он не повернет головы!
Часть третья
ДВОЕ В БАРАБАНЕ
"Для того, чтобы управлять государством, надо уметь обкатывать людей. Надо
притирать людей друг к другу. А потом обкатанный работник сам становится
потоком, сам обкатывает других людей".
И. Сталин
Но кто мы и откуда,
Когда от всех тех лет
Остались пересуды,
А нас на свете нет?
Б. Пастернак
Глава X
ПЕРВЫЙ ЗВОНОК
Усомнившийся Сталин
Со временем очевидные факты становятся легендой.
В один из пасмурных осенних дней 1929 года в редакторском кабинете Фадеева в журнале "Октябрь" раздался исторический телефонный звонок.
Впервые молодому и. о. редактора звонил товарищ Сталин. Их телефонное знакомство началось с курьеза. Александр Александрович, сняв трубку, назвал себя. Представился и абонент: "Здравствуйте, товарищ Фадеев. С вами говорит товарищ Сталин".
Растерявшись, после долгой паузы, Фадеев неожиданно спросил: "Какой товарищ Сталин?"
Видимо, озадаченный таким поворотом разговора, Иосиф Виссарионович, помолчав и покашляв, поинтересовался: "А как вы думаете, сколько у нас этих товарищей?"
По пустякам Иосиф Виссарионович никогда никого не беспокоил. Поводом для звонка послужила публикация в журнале рассказа писателя Платонова "Усомнившийся Макар".
Естественно, для начала ироничный Сталин поинтересовался, читал ли сам Фадеев упомянутый опус. А если читал, то какими глазами.
Звонок Сталина Фадеева поразил. Рассказ Платонова занимал в журнале около десяти страничек. Автор ни на что, по-крупному, не замахивался, собственные лозунги не выдвигал. Накропал маленький рассказик о мыканье малограмотного Макара. Как же внимателен был Сталин к писательским делам, разглядев в литературном потоке такой пустячок. А может быть, писатель Платонов был еще раньше взят на карандаш.
Сам Фадеев, читая Платонова, не раз от души удивлялся его слогу и оборотам речи. На каждой странице гнездились диковинные метафоры и умозаключения. Фадеев поражался способности Платонова разглядеть за привычным невероятное, недоступное обычному человеческому глазу. Временами казалось, что речь идет о пришельцах с другой планеты.
Детство и юношеские годы Фадеева прошли не в Петербурге на Английской набережной, а среди крестьян, рыбаков, шахтеров Приморья, но он видел и показывал их не так, как воронежский самородок.
Самое заурядное Платонов преподносил как единственное и диковинное, никому до него неведомое. Получался чистой воды импрессионизм, только выраженный пером на бумаге, а не кистью на холсте. Да такой выразительный, что, если сумеешь вчитаться, глаз не оторвешь.
Полному цвету радуги предпочитал цвет лилово-болотный, но от этого не менее впечатляющий.
Как художник иного склада, Фадеев не мог не отдавать должного искусству другого толка.
Платонов помалкивал, выслушивая фадеевские признания. Александру Александровичу нравилось преподносить Платонову его собственные создания как постороннему.
Выкрикивал, странным для его крепкой фигуры, дискантом понравившиеся места: "Стали, наконец, являться пролетарии: кто с хлебом, кто без него, кто больной, кто уставший, но все миловидные от долгого труда и добрые той добротой, которая происходит от измождения..."
Повторял: "Добрые от измождения!" Восхищался, почему-то по-англий-ски: "Гуд. Вери гуд. О'кей!"
Чуть не опрокидывался, смеясь, на пол, изображая платоновского Ленина, раскатывая "р": "Наши учреждения - дерьмо! Наши законы - дерьмо. Социализм надо строить руками массового человека, а не чиновничьими бумажками наших учреждений. И я не теряю надежды, что нас за это когда-нибудь поделом повесят..."
"Вери, вери гуд!"
Всего двухлетняя разница в возрасте сближала писателей. Оба прошли гражданскую, крепко верили в революцию и ее светлые дали. Кроме того, беспредельно любили литературу и каждый по-своему ей служил
Фадеев не только печатал Платонова, но и поддерживал житейски. Не мог допустить, чтоб тот творил и проживал в единственной комнатенке. Поднапрягся, как он умел, и выбил Платонову еще в 1931 году, когда, по выражению булгаковского Воланда, "жилищный вопрос испортил москвичей", отдельную двухкомнатную квартиру на Тверском бульваре.
Сталин, как видно, тоже выделил Платонова из общей писательской массы. Но, в отличие от Фадеева, не пришел в восторг. Еще не успев досконально разобраться в содержании, не принял стилистические выкрутасы писателя. Густо подчеркивал неуклюжие, по его мнению, обороты: "Голая природа весны окружала нас, сопротивляясь ветром в лицо". Для чего писать об очевидном с такими фокусами? Поднимать бурю в стакане. Знаком ли автор с описанием весны у Тургенева или Чехова? Вот как изображал Антон Павлович то же время года в антипоповском рассказе "Архиерей": "Был апрель вначале, и после теплого весеннего дня стало прохладно, слегка подморозило, и в мягком холодном воздухе чувствовалось дыхание весны". Ясно, убедительно, хотя не без шероховатости.
Но силу впечатления от платоновского языка Сталин не мог не признать.
Даже когда тот описывал ясный день, например: "Погода разведрилась, в природе стало довольно хорошо; озимые поколения хлебов широко росли вокруг" - Сталину небо над озимыми казалось пасмурным и шел холодный дождь.
Сколько бы Сталин специально ни находил у Платонова благоприятных описаний погоды, когда солнце светило ярко, а небо оставалось безоблачным, он видел его в низких осенних тучах, задевающих кремлевские башни.