Я не хотела оставлять маму одну во вторую годовщину смерти папы и позвала ее в университет на чтения, устроенные студентами магистратуры. Я заехала за ней на Уэст-Энд-авеню, и мы вместе продолжили путь на север, ехали около получаса.
По дороге нам не о чем было разговаривать. Как, впрочем, и раньше. Наши отношения дочки и матери были напряженными и противоречивыми, они были лишены той непринужденности любви, которую я испытывала к отцу. По злой иронии судьбы, когда я была маленькой, я мечтала и даже надеялась, что на самом деле она не моя мама. Безмолвие наше было не столько свойским, сколько напряженным и неловким. Но после аварии мы ступили на новую, незнакомую территорию. Она оправилась от травм намного быстрее, чем предсказывали врачи. Однако была слаба и ходила с палочкой. В аварии у нее очень пострадало лицо, которое собрали заново, нос теперь был немного набок и глаза чуть разной формы. Она часто напоминала мне, что, кроме меня, у нее никого нет.
Перед началом чтений студенты и сотрудники факультета собрались на прием в гостиной дома на территории кампуса, где каждому из нас вскоре предстояло читать отрывок из своей рукописи. Именно во время приема я представила маме свою сокурсницу по имени Рэйчел.
– Откуда вы родом, Рэйчел? – спросила мама.
– Из Филадельфии, – отозвалась Рэйчел.
– Ой, а моя дочь была зачата в Филадельфии. Произнесла уверенно, без запинки. За свои двадцать пять лет я этого ни разу не слышала. Воображение нарисовало отель, романтическую поездку на выходные. Но мама уже перешла к восхвалению достоинств «города братской любви».
– Как это я была зачата в Филадельфии? – переспросила я.
– Ах, тебе лучше не знать, – ответила мама. – История не из красивых.
В тот вечер – уже после усердных чтений, пенопластовых стаканчиков травяного чая, бумажных тарелок с печеньем – я в зимней темноте везла маму по автостраде Со-Милл-Ривер. За два года до этого, пока мама в критическом состоянии лежала в больнице Нью-Джерси, я похоронила отца на семейном участке Шапиро на кладбище в бруклинском районе Бенсонхёрст. Это были мои первые похороны. Папины сестра, брат, все мои двоюродные братья и сестры и даже Сюзи, похоже, знали, что делать. Строгую службу провели исключительно на иврите. Ее проводил один из двоюродных братьев, раввин. Ритуалы скорби были мне незнакомы – хотя меня и воспитали в ортодоксальных традициях, ортодоксия связана с разными учениями и может принимать разные формы, – и на похоронах собственного отца я чувствовала себя непрошеной гостьей и не в своей тарелке среди родных. «Пройди сюда», – направлял меня один из братьев. «Вот лопата, – подсказывал другой. – Теперь пора мыть руки».
– Мам.
– Да, милая?
– Мам, ты обмолвилась о моем зачатии, намекнула вскользь. Расскажи же мне, о чем шла речь.
Мы обе смотрели вперед, не встречаясь взглядами. Она сидела в машине, как в исповедальне или как в склепе.
– В Филадельфии мы были у врача – там был целый институт, – сказала мама. – У нас с твоим отцом не получалось зачать.
Она замолчала. До ее дома было еще минут двадцать.
– У него было мало сперматозоидов, – добавила она. – У меня случилось несколько выкидышей, – проговорила она мгновение спустя. – Мне к тому времени было уже сильно за тридцать.
– И что же вы делали?
– Я отправлялась в Филадельфию – там был институт, всемирно известный, специалисты мониторили фазы моего цикла. Когда наступал нужный момент, я звонила твоему отцу прямо в зал Нью-Йоркской фондовой биржи, и он несся ко мне, чтобы мы могли провести процедуру.
– Какую процедуру?
– Искусственного оплодотворения.[12]
Не будь я за рулем, я бы просто закрыла глаза. Каждому хочется, чтобы история его зачатия была по крайней мере телесной. Мужчина и женщина, сплетенные конечности. Сперматозоид плавно скользит к яйцеклетке. А не стерильность больницы, которую внезапно представила я, пробирочный ребенок, медицинский вариант кухонной спринцовки. Не папа, сидящий один в комнате с порнографическим материалом и картонным стаканчиком.
– Я же говорю, история некрасивая, – заключила мама.
Что же в тот вечер так обострило мои чувства, что я смогла потом, тридцать лет спустя, полностью восстановить этот разговор? Тогда откровения матери показались мне странными, немного удручающими, но не меняющими суть дела. Ну на самом деле, какая разница, как меня зачали? Я появилась на свет. Кому какое дело, как сперматозоиды отца попали в яйцеклетку матери?
Сейчас события того вечера так ясны в памяти, будто возникли из «капсулы времени»: река Гудзон в темноте, вереницы огней поперек моста Джорджа Вашингтона, ровный тембр маминого голоса, ее высокие скулы. Покоящиеся на коленях руки с длинными сцепленными пальцами. Институт. Всемирно известный. Филадельфия.
6
Аэропорт Брэдли неподалеку от Хартфорда я знаю хорошо. Я часто путешествую и уже выработала определенные привычки, когда нахожусь в разъездах. Миновав службу контроля безопасности, я первым делом останавливаюсь у небольшого, футуристического с виду стеклянного цилиндра, где за два доллара можно было под высоким давлением вымыть очки. Удовлетворившись чистотой очков, я обычно иду к киоску, чтобы запастись журнальным чтивом. Потом, если позволяет время, захожу в Lavazza и выпиваю средненький капучино у выхода на посадку. Меня успокаивает знакомый распорядок дел в поездках. Он помогает преодолеть растерянность, которая охватывает меня вдали дома.
Однако моя обычная тревога во время поездок, которую не назовешь незначительной, была, как я теперь поняла, ничтожной по сравнению с тем, что я испытывала на этот раз. Нетвердой походкой оправившегося после болезни пациента я бродила по просторным залам аэропорта. Майкл не отходил от меня, пока мы шли вдоль спроецированного на стену изображения: это была реклама страховой компании – множество красных зонтов из роз разлетались сотнями лепестков, как только кто-нибудь проходил мимо. Разнокалиберные люди бередили зонтичный порядок, и лепестки рассыпались в разные стороны. Особенно сильно эти картинки действовали на детей. Те останавливались, подпрыгивали, размахивали руками. Tohu va’vohu. Слова на иврите – второе предложение Бытия[13] – явились мне, как всегда являлся этот язык: будто поднявшаяся пыль из подвала, который долгое время держали закрытым. «Тоху ва-боху» означает хаос. Перевернутый мир. Даже скорее мир до того, как он стал миром. Мое тело стало чужим и невесомым. Жива ли я на самом деле? Вдруг меня не существует? Вдруг вся моя жизнь – выдумка, игра моего воображения? Проходя мимо красных зонтов, я обернулась, удостоверившись, что мой силуэт запечатлелся на экране – лепестки разлетелись.
К выходу мы подошли за сорок пять минут до начала посадки. Майкл сидел с ноутбуком на коленях, искал в Google любые зацепки, клиники бесплодия и репродукции в Филадельфии, работавшие в начале шестидесятых. Он журналист по образованию, и подобные задачи для него привычное дело. Не прошло и нескольких минут, как он установил наиболее вероятное место, где я была зачата.
– Институт отцовства и материнства Фарриса, – объявил он. – В кампусе Пенн[14].
Институт, говорила мама. Не клиника. Не больница.
Еще пару ударов по клавиатуре, и мы уже читали про доктора Эдмонда Фарриса, первопроходца – всемирно известного, по словам мамы, – в области бесплодия и искусственного оплодотворения. Всплыла еще одна упомянутая в тот вечер деталь. Знаменитый врач стоял у истоков метода, позволяющего точно определить, когда у женщины наступала овуляция. Я звонила твоему отцу… и он несся.
Вокруг нас аэропорт гудел голосами путешественников, разъезжавшихся в разных направлениях. Были рейсы в Атланту, Детройт, Майами, Чикаго. Мимо нас, таща за собой небольшой чемодан, прошла усталая стюардесса. Солнце только еще всходило, и взлетная полоса казалась оранжевой. Слова на экране сливались в кашу: бесплодие, стерильность, оплодотворение. Встретилось и еще одно словосочетание, связанное с Институтом отцовства и материнства Фарриса: донор спермы. Я подняла взгляд от экрана и смогла смотреть лишь на мужчин: молодых, пожилых, старых. Мужчин с младенцами. Полных мужчин в бейсболках. Мужчин в майках и тренировочных штанах. Мужчин в рубашках и пуловерах. Если мой отец не был мне отцом, то кто был? Если мой отец не был мне отцом, кем была я?