Конечно, он хотел это услышать. Он ждал слов. Именно от него, от Залевского. Ведь в первую их встречу, в дурашливой нетрезвой болтовне, в возбуждающем присутствии девушек он не мог спросить о самом важном для артиста.
– Ну, что тебе сказать? Я был… взволнован.
Мальчишка поднял бровь и улыбнулся. Он рассчитывал на что-то другое. На искреннее признание должно быть. Неужели Марин откажет ему в этом?
– Да, меня накрыло. Ты окрутил меня коварно: тембрально, интонационно. Но было кое-что еще… Ты – особенный… Ты удивительно чувственен и потрясающе сценичен. Ты поразил меня.
– Я сейчас заору…
Мальчишка зажал рот ладонями. Глаза его лучились счастьем.
Какой он живой и забавный, усмехнулся хореограф. И сразу стало легче и теплее, возникло желание делиться. Исчезло ощущение шахматной партии.
– Я даже вспомнил, где тебя видел раньше: на талант-шоу. Ты исполнял что-то такое… мощное, я не большой знаток современной эстрадной музыки…
– «Кач» или «медляк»? – засмеялся собеседник.
– Ну, не до такой степени не знаток, – расстроился Залевский, в котором взыграли задетые профессиональные струны. – Ты же понимаешь, что хореограф должен быть музыкально образованным человеком? Настолько, чтобы понимать в деталях структуру произведения, элементарные основы музыки: длительность нот, метр, темп, тональность. А кроме того, мне необходимо знать и держать в голове огромное количество произведений.
В глазах парня читался неподдельный интерес, подкупивший хореографа, и он развил свою мысль.
– Вот, например, как поставить «Петрушку» можно понять именно из музыки, если увидеть, услышать в ней образ тряпичного шута, который своими глумливыми каскадами арпеджио выводит из терпения оркестр, который в свою очередь угрожает ему фанфарами. В общем, не все так просто в моей профессии, как тебе кажется. И это – только один слой. Но я хотел сказать о тебе. Я помню, что в тот момент, когда я смотрел на тебя, мне пришло в голову слово «неистовый». Ты так яростно брал зал, как будто имел на это безусловное право… Пел, как… последний раз в жизни.
Что-то произошло с парнишкой. Погас взгляд? Или ему показалось?
– Любой раз мог и может оказаться последним, – ответил он. – Я очень хотел, чтобы они успели меня полюбить.
– Да, я понимаю, набравший мало голосов вылетает с шоу. Тем не менее, твой образ на шоу показался мне скорее романтическим. Но потом меня увлекла новая работа, и я забыл о тебе. А после твоего выступления в клубе меня перемкнуло дня на три. У меня гастроли в Париже, а я… Но ты со времен телеэфиров изменился. Что-то в тебе появилось такое… даже не знаю… затрудняюсь пока определить.
– Если бы я остался тем романтичным мальчиком, каким пришел в проект, я бы не выжил, – усмехнулся собеседник.
Это заявление не стало для Залевского неожиданностью. Он был уверен, что все эти мальчики рано или поздно прозревают. А некоторые готовы к этому изначально и рано начинают торговать своим телом. И находят в этом не только выгоду, но и определенное удовольствие, если попадут в терпеливые и умелые руки. Но что-то мешало ему в тот момент выказать свой плотский интерес, да и спешить было некуда – ему хотелось вычерпать поверхностное, слизнуть пенку с этого варенья, прежде чем погрузиться в его сладость.
– Я просто таким запомнил твой образ. Не в упрек вовсе.
– Это был не образ. Мне сейчас немного стыдно за мою тогдашнюю наивность. Иногда кажется, что это был другой человек. Очень самоуверенный. Мне казалось, выйду на сцену – порву зал! И порвал! Ты же видел! Я могу! Ты до конца досмотрел? Они же кричали! – Парень с волнением посмотрел хореографу в глаза. – Ты думаешь, наша встреча не случайна?
– Как тебе сказать… так звезды сошлись. В прямом и переносном смысле, – засмеялся хореограф и, стараясь преодолеть волнение, задал, наконец, вопрос, который мучил его со вчерашнего вечера:
– А тебе наш спектакль понравился? Ощущения свои помнишь?
Понял, что сказал не «мой», а «наш», подсознательно желая разделить с труппой ответственность. Оказалось, что ему нужны, просто крайне необходимы слова и ощущения именно этого человека.
– Жуткий дискомфорт, – помолчав, признался мальчишка. – Нервничал очень. Но оторваться не мог. Ты прости, что я не подошел после спектакля. Мне надо было дух перевести. Я чего-то так разволновался – говорить не мог. Я еще пойду.
– Буду рад, – облегченно выдохнул хореограф.
Это, конечно же, ничего не объясняло в поступке его новых друзей, а было, скорее всего, наспех придуманной отговоркой, но все же до некоторой степени спасало чувство собственного достоинства хореографа. И он был благодарен мальчишке за проявленный гуманизм.
– А скажи, как ты подбираешь музыку для спектаклей? – спросил юный собеседник.
Марин вдруг насторожился – отчего-то не поверил в искренность его интереса, заподозрил парня в неуклюжей попытке быть любезным, в показном внимании к собеседнику, в холуйском желании ему потрафить. Был огорчен и почти разочарован.
– Вопрос первокурсника журфака, который притащился на интервью без подготовки и с легкого бодунца, – нахмурился он. – Но я отвечу. Я слушаю много разной музыки, как ты догадываешься, наверное. В музыку мне надо сначала влюбиться. И вдохновляет та, которая открывает мне внутренний мир человека, ее создавшего. Я очень чуток к личному, – сказал Марин и рассердился на себя за вынужденную высокопарность. Но что ж поделаешь, если это были именно те слова, которые отвечали его представлениям о предмете.
Взгляд мальчишки неожиданно потеплел, будто слова хореографа растопили остатки недоверия. Он все заметил и все понял. Обрадовался, что они совпали в чем-то важном. Возможно, в самом важном для него. И для взаимопонимания не потребуется заключать никаких конвенций.
– Внутренний мир – это прекрасно. А у меня сплошная внутренняя война, – улыбнулся он.
Идентификация «свой – чужой», похоже, завершилась для Марина успешно – мальчишка признал его своим. Убедился, что они – одной крови. Обрадовался, что обязательно будет не только оценен, но и понят. К тому же он сам обмолвился о своей «внутренней войне». И Марин решил, что настал подходящий момент для открытого разговора.
– Расскажи о себе. Я же ничего не знаю.
Залевский догадывался, что, погружая парня в воспоминания, причиняет ему боль. Но он хотел измерить глубину этой раны, чтобы понять, сколь сильны его переживания, сколь полно он сможет вложиться в уготованную ему роль: будет ли это ярко, пронзительно и исчерпывающе. Хватит ли его боли как жертвы, возложенной на алтарь искусства? Хореограф привык докапываться, доискиваться рубцов в душах своих артистов, улавливая тончайшие нюансы эмоций, проникая глубоко в расчете растравить больное или стыдное и влить туда порцию яда или целебного бальзама собственных творческих секреций – в зависимости от текущей творческой задачи. В результате танец становился для них опытом самопостижения. В нем появлялась глубина. Ведь эти мальчики и девочки идут танцевать от жгучего желания делать что-то со своим телом. Пусть даже через физическую боль – такова цена профессии. Но сцена – дьявол. Она коварна и ненасытна: ей мало одного только тела, она требует большего.
Юноша взглянул на Залевского, как бы оценивая, стоит ли вываливать ворох своих переживаний на голову новому знакомому, который в этот момент безмятежно потягивал глинтвейн. Не испортит ли он ему настроение? Но интуиция подсказывала ему, что хореографа интересуют именно переживания.
Марин умел слушать. Из отрывочных историй, рассказанных мальчишкой с юмором и грустной иронией, он сложил картину почти трагическую в эмоциональном смысле. А ведь парень и жил эмоциями. Именно они делали его выступления такими необыкновенными и страстными. Они были главной составляющей его жизни. В этом хореограф не мог ошибиться.
– Просто я взрослел сам. Один. Понимаешь?
Возможно, юношу впечатлило, что кому-то до него есть дело, до его терзаний, невзгод, вообще до его жизни. Ну, что ж, чисто умозрительно Залевский видел картину хрестоматийной безотцовщины. Как осознать и принять, что тебя бросил отец? Он долго и тяжело болел своей брошенностью и ненужностью, и теперь еще мучительно жалел себя – маленького. Зато рано понял, что рассчитывать ему не на кого. Он давно отвечал за себя сам, с самого детства. Возможно, ему хотелось вверить себя кому-то сильному, кто разделит с ним эту ношу. Потому что устал, потому что это невыносимо тяжело – отвечать за себя. В силу возраста и наивности, свойственной юным, он, наверное, думал, что взрослым это дается легче, что взрослые уже обучены справляться с жизнью – они получили надлежащий опыт и иммунитет от своих родителей.