Он уже подвозил её к дому, когда у них случился неприятный разговор. Катя чувствовала, что тему, которую Егор поднял, можно муссировать очень долго, и потому, увидев огни из окон своего дома, она грубо пресекла его начинавшееся рассуждение:
– Суицид – это когда страх жизни пересиливает страх смерти, вот и всё. Нечего тут больше добавить.
– Ладно, – Егор почувствовал её недовольство и заволновался, – дурацкую мы какую-то тему завели.
– Это ты её завёл, вообще-то, – сухо констатировала она.
– Ну, я – не я, неважно. Главное то, что неча об этом говорить, – Егор умышленно сказал «неча» вместо «нечего», надеясь на то, что Катя отреагирует на это, но она ничего не сказала, прислонившись лбом к окну. – Что-то случилось? – взволнованно заговорил он, останавливая машину у забора Катиного дома.
– Да нет, всё хорошо. Дурно себя чувствую просто, – сказала она.
– Я же ненадолго, – извинительным тоном сказал Егор, кладя руку ей на колено.
Катя повернулась к нему и улыбнулась. В свою улыбку она невольно вложила пренебрежение к нему и его способностям к анализу поведения человека, но Егор этого не прочёл и кинулся на неё с жаркими поцелуями. Когда Егор только начал «разгоняться», Катя, поджав губы, отвернулась, с усилием отняла от себя его руку и сказала:
– Родители смотрят – пойду.
– Какой там смотрят! – в пылу страсти Егор иногда становился грубым.
Его можно было понять: Катерина была для него как наркотик, а когда у него отнимали дозу, то у него случалась ломка.
– Егор! – строго рыкнула она. – Не забывайся!
Он, тяжело дыша, виновато уставился на неё.
– Ладно-ладно. Прости.
– Я пойду, – шёпотом сказала Катя.
Она умела сделать разговор сакральным одной лишь интонацией. Была в ней какая-то тайна, которую Егор никак не мог понять, и оттого его любовь к ней становилась только сильнее. Не понимал он, что её главная тайна, которую она укрывала и от себя, и от него, – это то, что она его не любит и полюбить не сможет.
– Люблю тебя, – сказал Егор.
– И я тебя, – ответила Катя и, отворачиваясь от тянувшегося к ней Егора, открыла дверь и вышла.
Замерев на одном месте на некоторое время, он, растерянный, повернулся к окну в сенях. Там он увидел силуэт тёти Нины, махавшей ему рукой. Улыбнувшись, дважды просигналил и поехал к себе домой.
В кухне Катя обняла мать, отца, непривычно радостная села за стол и даже участливо поговорила с родителями, чем их приятно удивила.
Тем вечером Катя долго возилась в кровати: не могла уснуть. Улыбка не сходила с её губ. Она всё думала о том, как проведёт грядущие три дня. Вернее сказать, думала о том, какую книгу будет читать. Окончательно уснуть ей удалось лишь к утру. Ночь была дурная: она не понимала, спит она или не спит, ибо когда просыпалась после неглубокого сна, состояние её менялось слабо, представляя собой непонятную, дурманную усталость.
Весь последующий день Катя провела в поисках нужной книги. Только она удовлетворялась именем автора, аннотацией и предлагаемой атмосферой, как переводила взгляд со своего смартфона на окно, и картины, неожиданно всплывавшие в её воображении во время чтения, резко контрастировали с тем, что предлагала ей книга. Тогда девушка находила книгу другого автора и уже была готова бежать за ней в библиотеку, как в голову взбредала новая мысль, и покой определённости вновь покидал Катю. Лишь к шести часам, когда уже успело стемнеть, она наконец решила прочесть что-нибудь из Хемингуэя, потому что, во-первых, никогда его до этого не читала, и, во-вторых, библиотека закрывалась через сорок минут.
Катя добежала до библиотеки и взяла там самый толстый сборник произведений Хемингуэя. И вот уже третий вечер подряд она читала об Африке, Париже и ощущала ко всему этому острую неприязнь. Настроение у неё попортилось, и казалось, что её тоска связана с тем, что рядом нет Егора, потому уже на второй день она стала по нему скучать.
Приезд Степана Фёдоровича на третий день ожидания не то чтобы взбодрил, но вывел её из состояния рутины. Ничего из ряда вон выходящего за эти три дня не случилось: родители, пылинки с дочери сдувавшие, не смели заставлять её делать что-либо по хозяйству, из дома она не выходила, и в дом никто не приходил, потому ей начало казаться, будто в её жизни вообще ничего не происходит. Она только кошек гладила да читала Хемингуэя.
И тут, в этой атмосфере умиротворения и лености, Катя вдруг услышала истеричный крик, стуки, суетню в доме. Она отбросила книгу и посмотрела в окно. Через него она увидела «Газель» с включёнными фарами и непонятного усатого мужика, тарабанящего по забору.
Когда он, запыхавшийся, оказался в доме, Катерина посмотрела на его тёмный силуэт и неосознанно понадеялась на то, что этот человек привнесёт в её жизнь что-то новое и интересное. Его приятный шершавый голос, звучавший так тихо, что она не могла разобрать слов, ореол таинственности от недостаточной освещённости и бубнящая немногословность придавали ему в глазах девушки загадочности. Когда он, не погасив света и не убрав свою обувь с порога, пошёл в кухню, Катерина решила дать ему о себе знать. И каково же было её удивление, когда он, пройдя мимо неё по тёмному коридору, не обратил на девушку ни йоты внимания. Вернувшись в комнату, книгу она не взяла, а прислонилась ухом к стене и стала подслушивать разговор на кухне.
Поняв, что этот усатый мужчина – родственник дяди Жоры, Катя тотчас пришла в негодование. Ухаживая за умирающим Георгием Аркадьевичем, она не раз слышала, что у него есть родственники и что им, по-видимому, до него нет дела, но зла на них он не держит. Однако сама Катя ко всем его неизвестным родственникам относилась крайне плохо. Она боялась помыслить, как они могли бы выглядеть и что они вдруг сподобятся приехать в деревню, ибо попросту не знала, как себя с ними вести: она настолько их презирала, что представляла, как, случайно встретив кого-то из них, будет мычать, рычать и издавать прочие животные звуки, но ни за что не прибегнет к человеческой речи.
Когда дядя Жора умер (она узнала об этом, в очередной раз придя к нему утром с завтраком), Катя расплакалась, ноги её подкосились. Гладя его холодное лицо, она корила себя за то, что не присутствовала во время его ухода. Она прекрасно знала, что он одинокий человек, и всячески старалась его поддержать и не допустить того, чтобы ему недоставало плеча. Конечно, в полной мере скрасить одиночество дяди Жоры она не могла, потому чувствовала вину перед этим добродушным стариком. Он же это понимал и, не желая того, чтобы девушка тяготилась им, улыбался и убеждал её в том, что у него всё хорошо. Она видела, как дядя Жора мучается, и понимала, что ему ничем уже не помочь. Он, вероятно, и сам это понимал, потому от госпитализации отказывался: хотелось дожить последние дни не в грязной кафельной палате, а в родном месте, видя рядом с собой человека, которому не всё равно.
Катя сидела на его кровати и, вопреки своим ожиданиям, не страшилась трупа. Она во всех красках представляла, как дядя Жора умирал. «Наверное, – думала она, – он звал её, стонал, мучился от того, что рядом нет никого, кому бы он смог излить свои последние мысли и переживания». Но её, за что она себя проклинала, рядом не оказалось. Больше всего она боялась, что он умер на рассвете. Георгий Аркадьевич, как и она, был человеком мечтающим, тонко чувствующим, переживающим. Ей казалось, что самое дурное время для смерти такого человека – это рассвет. Ведь что, как ни робко занимающийся рассвет, наполняет душу тоскливой надеждой, а в этом случае – надеждой ещё и несбыточной. Она очень хотела, чтобы он умер ночью, без мук, но отчего-то была уверена, что это случилось именно на рассвете, ведь дядя Жора, она знала, всегда боролся до последнего.
Презрение и злоба, которые Катя испытала к родственникам Георгия Аркадьевича тем утром, за несколько месяцев отступили, стали менее острыми, но, когда она увидела этого самого родственника в лице Домрачёва, ярость её разгорелась с прежней силой. Сидя в комнате и подслушивая разговор родителей с ним, она тряслась от нетерпения заглянуть ему в глаза, как-нибудь нагрубить. Её раздражали родители, стелющиеся, как она думала, перед ним. Но Катю долго не звали, и она успела остыть и пристыдить себя за поспешное суждение о незнакомом человеке. Она вспомнила его усы, шершавый голос, прислушалась к добродушной, детской наивности в его словах и начала неосознанно оправдывать его долгое отсутствие, приписывать его личности незаурядные качества: честность, умение раскаиваться, доброту, справедливость. «Никак, – думала Катерина теперь, – этот хороший человек не мог бросить своего дядю, не будь у него на то веских причин». С этими мыслями она успела простить его и обвинить обстоятельства. Наконец Катя «официально» встретила его на кухне, однако всё, что она успела подумать о нём хорошего, к тому времени уже куда-то исчезло, и у неё зачесался язык: так сильно она хотела сказать что-то неприятное, оскорбительное. Но, не успев нагрубить, Катя одёрнула себя, ибо так до конца и не могла понять этого человека. Его глаза были ей недоступны: он смотрел лишь на свою кружку и её отца.