– Родственник дяди Жоры. Приехал вот. – А, – спохватился мужчина и протянул руку Домрачёву. – Гена. – Степан, – Степан Фёдорович попытался крепко пожать руку Гены, но замёрзшие пальцы стискивались неохотно. – Чего вы стоите? Разувайтесь – проходите. – Да что вы, – стеснительно заулыбался Домрачёв, – мне бы просто ключи забрать, и я пойду. – Куда ж вы пойдёте? – раздался крик хозяйки из кухни. – Там не топлено, жрать нечего! Не стойте! Проходите чай пить!
Домрачёв улыбнулся Гене и закопошился на месте. Немного подумав, он слегка нагнулся и тихим голосом сказал: – Отключили уже, да? – Что отключили? – уточнил Гена. – Ну, отопление, что ж ещё, – серьёзно сказал Степан Фёдорович.
Гена сначала, недоумевая, пристально посмотрел ему в глаза, а затем, медленно раскрывая рот, широко улыбнулся и захохотал. Он развернулся на месте, нагнулся, почесал кошку и, проходя в дом, весело сказал: – Проходите-проходите.
Домрачёв невольно заулыбался. Его сердцем вновь завладели, и он уже ощущал в себе силы, которые позволят хорошенько поговорить. Ненадолго замечтавшись, он подался вперёд, быстро стянул с себя дублёнку, расстегнул молнии на ботинках, вальяжными движениями сбросил их с ног и в своей кепочке прошёл в дом, оставляя на выкрашенных коричневым глянцем досках водяные разводы. Он шёл на голоса, доносившиеся из кухни, и сжимал кулаки, будто тренируясь пожать следующую руку. Проходя через тёмный коридор, он столкнулся с девушкой, до того мгновения осторожно выглядывавшей из-за угла, как хищный зверёк, но будто не заметил её и двинулся дальше, не сбавляя шагу.
Девушка, на вид лет двадцати, прошла в сени, с недовольным лицом взяла разбросанные ботинки Степана Фёдоровича и аккуратно поставила их к остальной обуви, представленной по большей части валенками и тапочками. Затем она закрыла входную дверь на замок, выключила в сенях свет и легко, будто не касаясь пола, прошла в свою комнату.
Домрачёв сел сбоку от Гены на мягкую подушку кухонного дивана и, сложив руки на столе, изучил внешность хозяина. Вид у него был здоровый. Степану Фёдоровичу показалось, что Гена младше его лет на десять. Казалось, в детстве он упал в чан с репейным маслом. Но волосы, росшие везде: и на руках, и на груди, и, в особенности, на шее, – не выглядели, как рудимент, унаследованный от предков-приматов. Степан Фёдорович успел даже подумать, что люди, у которых таких волос нет, менее человечны, чем мягкий плюшевый Гена.
– Откуда ж приехали? Давно? – спросил улыбающийся хозяин, не дождавшись, когда Домрачёв заговорит.
Хозяйка тем временем суетилась с закусками под аккомпанемент сопящего чайника. – Да с Рязани. Вчера вечером выехал, – как только Степан Фёдорович начал говорить, пальцы его рук хаотично зашевелились, стуча по столу, а скрещённые под диваном ноги затряслись.
– Как дорога? Ничего?
– Ох, да. Отлично доехал. Разве что пурга под конец застала, – улыбнулся Домрачёв.
– Хороша зима, да? – поддержал его Гена.
– Не то слово, – согласившись, Степан Фёдорович замотал головой. – Я, правда, признаться, побаиваюсь метелей. В машине ещё печка барахлит. Всё думал, как бы не замуровало меня в ней.
– А что ж за машина у вас?
– Да я ж не на своей приехал. У знакомого «Газель» одолжил.
– Чего так? – удивился Гена. – Зачем «Газель»?
– Как зачем? Я же за вещами приехал.
– За вещами, – повторил за ним Гена, качая головой. – Долго собирались вы. Всё поутаскивали уже. Вам разве что письма забрать да фотографии.
– Как? – вылупил глаза Домрачёв. – Кто поутаскивал? – Кто-кто? Деревня. Уж третий месяц пошёл, как дядя Жора помер. Ребятня лазит, а может, и не только ребятня. – Вот тебе раз… – уставился перед собой Домрачёв. – Приехал, называется. – Ну, вы не расстраивайтесь, – рассудительно заговорил Гена. – Дело это обыкновенное. Вы б ещё дольше собирались. Скажите спасибо, хоть архив не растащили. Да и я ж гоняю, когда засекаю кого. – Ладно, хоть архив цел, – улыбнулся Домрачёв и многозначительно закивал.
Ему, как человеку, плевавшему и на вещи, и на архив дяди Жоры, да и, вообще говоря, на дядю Жору тоже, новость о том, что вещи растащили, была безразлична. Изобразил он расстройство потому, что, как он полагал, такой реакции от него ждали. Досадно ему было лишь за то, что он просто так на протяжении суток мучился в «Газели» и трясся от страха, проезжая мимо гаишников.
– Вы какой чай пьёте? – спросила его хозяйка, когда засвистел чайник. – Ох, да я любой, – быстро повернув к ней голову, сказал Домрачёв.
Затем, помолчав, вытянул шею и, наблюдая за тем, как она раскладывает пакетики по кружкам, добавил:
– А какой у вас есть? – Я ж и спрашиваю, – с плохо сдерживаемым недовольством сказала она, прекратив наливать кипяток в первую кружку. – Какой-какой? Чёрный, зелёный. – Знаете, давайте-ка зелёного попробую, – сказал Степан Фёдорович, поджав губы и переведя взгляд на Гену. – Кем же вам дядя Жора приходился? – поинтересовался он, когда поймал на себе взгляд Домрачёва. – Дядей. По отцу. – По отцу… – повторила хозяйка, ставя кружки с чаем на стол. – Это такой коренастенький? Седой мужичок? Фёдором его, что ли? – Да-да, верно, – улыбнулся Степан Фёдорович. – Надо ж, – одобрительно закивала хозяйка, – отец ваш. И как он? Как здоровье? Давненько его не было. – Да помер же он, – улыбаясь, хмыкнул Степан Фёдорович и опустил голову.
Он закусывал губу от стеснения. Гена же одёрнул жену: – Ну ты что, дура, что ли? Дядя Жора ж на похороны уезжал, – взглянул он на Домрачёва взглядом, как бы говорящим: «Ну, бабы. Дуры – что с них взять?» – А мне ж почём знать, к кому? – огрызнулась она на мужа, обороняясь. – То есть помер отец, говорите, – тяжело вздыхая, медленно заговорила она.
И вдруг громко вскричала:
– Кать! Иди чай пить!
– Дочка наша, – обратилась она к Степану Фёдоровичу. – Сахар сами кладите – я не клала.
В кухню вошла девушка, с которой Домрачёв столкнулся в коридоре. Вошла тихо и почти незаметно, едва не на цыпочках. Поджав растрескавшиеся губы, она прошла по мягкому ковру и села на диван рядом со Степаном Фёдоровичем. По её лицу трудно было понять, что она чувствовала. Он на неё не взглянул даже после того, как она с ним поздоровалась. А на неё хоть одним глазком взглянуть стоило: приятное личико, мягкие длинные русые волосы, блестящие глаза, аккуратные ручки. Все городские, приезжавшие в Мешково, смотря на типичных его жителей и на неё, про себя поражались тому, как ей удалось сохранить красоту, дарованную ей природой. Во многих других когда-то миленьких деревенских детях врождённая красота уже к семнадцати годам улетучивалась: черты их лиц грубели, укрупнялись, сами они толстели, кожа жирнела, покрывалась угрями, а руки безвозвратно черствели, чернели. В Кате же ничего из перечисленного не проявлялось: она, напротив, с годами только хорошела, и когда-то неярко выраженные черты созревали и кружили головы местным парням. Да и мужикам тоже. К себе она относилась не сказать, что критически, но держала себя серьёзно и тихо, как мышка, хоть и гордо, с широко расправленными плечами и высоко поднятым подбородком. Во всех её движениях была лёгкость, которая только с виду казалась непроизвольной – на деле же она эту лёгкость в себе долго воспитывала. Превращаясь из девочки в девушку, училась не краснеть, не обращать внимания на деревенских простаков, учила себя анализировать поведение людей, тренировала свою походку, долго отучала себя от местного диалекта, много читала и мечтала. Чтение убило в ней неосознанную грубость, привитую воспитанием, и сформировало сострадание к людям. Испытывала Катя его не ко всякому человеку. Можно даже сказать, к редкому. Дядя Жора, сосед, был в числе этих людей. Были в этом числе и дети. Родителей она не жалела и жалеть не собиралась. Она намеревалась строить своё счастливое будущее за пределами этого и какого бы то ни было другого села. Катя мечтала о городе, о том, чтобы получить в нём образование. И если для осуществления этой мечты ей бы пришлось бросить родителей, она бы без раздумий это сделала, потому что считала их людьми чёрствыми, безразличными. Но, вообще говоря, Катя обманывалась насчёт них: они были далеко не чёрствыми, а очень даже сентиментальными людьми. Катя думала плохо про них, потому что они желали ей счастья, а потому многое ей запрещали. Неизвестно, какой бы она была, если бы не их воспитание. Родители исполняли любую прихоть дочери, если это ей не вредило, всех себя отдавали ей и, видимо, делали это так самоотверженно, что она перестала ощущать их влияние на себя и уверенно полагала, что того человека, которым она стала, создала самостоятельно.