За то время, пока мы жили без электрического света, наши глаза, словно глаза совы, стали ясно видеть в темноте. В небе висела луна, но полнолуние еще не наступило. В тусклом свете поблескивала белая замерзшая дорога, а снег на крышах домов, словно не собираясь таять, выглядел твердым, как будто смерзся намертво. В те дни стоял сильный мороз. Стоило выйти из дома, как тебя пробирал холод, выбивавший слезы из глаз. Нам было страшно и стыдно, и еще больше нас угнетало то, что мы ясно понимали, во что ввязываемся.
Олькхе, взяв инициативу в свои руки, быстрыми шагами направилась вверх по склону. Ютившиеся на нем старые и ветхие дома были наспех сколочены из досок. Их построили еще в неспокойные времена после освобождения[17]. Сейчас люди в них не жили, поэтому на дверях были навесные замки. На воротах не было даже листовок с предупреждением, которые несколько дней тому назад расклеивали северяне. Открытых домов поблизости не было, а если бы и были, мы бы точно обошли их стороной. Навесной замок на дверях был для нас лучшей гарантией того, что внутри мы не встретим хозяев.
Двери некоторых домов были заколочены досками. Один из таких домов и стал нашей первой целью. Мы, просунув отвертку между доской, закрывавшей вход, и шляпкой вколоченного гвоздя, немного расшатали его, а затем, воспользовавшись гвоздодером, оторвали доску с противным скрипучим звуком. С другой стороны доску можно было оторвать голыми руками. Олькхе предусмотрительно прихватила из дому спички и огарок свечи. Когда она зажгла свечу в незнакомой комнате, похожей на пещеру, в которую даже днем не проникал свет, у меня волосы на голове встали дыбом, словно к горлу кто-то приставил кинжал.
Потом мы видели немало домов, где хозяева, уходя, оставляли все на своих местах, но еды там почти никогда не было. Но наш первый дом был весь перевернут вверх дном. Вещи беспорядочно валялись на холодном полу, будто здесь не раз побывали мародеры. Я решила, что хозяева, видимо, сначала и не думали эвакуироваться, а когда пришлось срочно собираться, в нервной суете не могли решить, какие из вещей для них важны, а какие — нет. В доме, между комнатами, валялся большой узел с лямками, сделанный из разорванной простыни, внутри него мы нашли одежду и примерно две тыквы риса[18]. Это, без сомнения, был узел, который хозяева хотели забрать с собой. Осталось загадкой: то ли хозяева в суматохе забыли про узел, то ли бросили его потому, что было слишком много других вещей. Так или иначе, для нас это было большой удачей.
В следующем доме мы нашли большую чашу с тестом. Проникнуть в него было уже легче. Здесь была одностворчатая дверь. Олькхе вставила острие гвоздодера не со стороны дверной ручки, а просунула его в щель между рамой и дверью с другой стороны. Петля без скрипа сорвалась, дверь отошла от косяка. Глядя на это, я подумала: «Да она стала настоящей воровкой!» Олькхе за это время, как говорится, набила руку. Кажется, это был дом продавца квапэги[19]. В нем остался даже стоявший на мангале котел с жиром, внутри и снаружи которого были видны следы высохшего теста. Масло, находившееся внутри чугунного котла, вытопилось до густого молочного цвета. Олькхе нашла полбанки масла из Штатов, похожего на куски застывшего жира. Она решила забрать банку вместе с маслом из котла. Несмотря на то что мы нашли продукты, а во время их упаковки то и дело касались друг друга, мы не переговаривались. Мы лишь слышали прерывистое дыхание друг друга и необычно быстро двигались в поисках еды.
То, что мы нашли американское масло, для нас было огромной удачей. Вкус кимчхи-цигэ, потушенного в большом количестве масла, был неописуемо нежным. Можно было почувствовать приятное ощущение тяжести в животе, сытость до легкой тошноты, какая бывает, когда вдоволь наешься мяса. Учитывая, что наша семья давно не ела масла, находка была вдвойне полезна.
К чему же привела наша первая вылазка? Во-первых, олькхе перестала переживать из-за еды и начала досыта кормить всех членов семьи, во-вторых, почти каждую ночь мы с ней стали выходить на «борьбу за выживание». Что касается матери, то она молчала, то ли предпочитая не обращать на это внимания, то ли действительно ничего не подозревая о наших походах. Она ни словом не обмолвилась о нашем рационе, внезапно ставшем столь обильным, учитывая времена, даже роскошным.
Что-что, а в деле притворяться безразличной она была мастерицей. Когда я сообщала ей, что благодаря ее «лекарству» свинка братишки Чжонхи полностью прошла, я немного переживала, что она начнет хвастаться. Но она быстро развеяла мои опасения, равнодушно сказав, что раз настало ему время вылечиться, естественно, он вылечился.
Я знала, что с ее стороны это не было ложной скромностью. Она уже выкинула из головы мысли о братишке Чжонхи, которого ни разу в жизни не видела. «Все болезни вылечиваются только тогда, когда приходит их время. Человек ничего не может сделать», — сказала она со вздохом сожаления. Мать чувствовала вину перед сыном. Ее мучило, что она ничего не могла сделать для него. Ей оставалось только страстно молиться, чтобы его вылечило время.
А мне все же было грустно и досадно, что мать решительно ничего не говорила о том, что ее невестка и дочь каждую ночь покрывают свои имена позором. Мне было трудно это терпеть. Однажды я даже подумала: «А не собралась ли мать выйти чистой из этого черного дела, делая вид, что и не подозревает о происходящем?»
Шло время, а мы никак не могли понять, улучшается или ухудшается состояние брата. Мы даже не знали, когда заживет его нога. Спутанный марлевый бинт все так же бесконечно долго погружался в кровоточащую рану, а по ночам брат не мог уснуть без снотворного. Конечно, на самом деле мы давали ему не снотворное. Брат почему-то упорно называл так болеутоляющее. Нам вслед за ним тоже хотелось думать, что таблетки, которые он принимал, всего лишь снотворное. Несмотря на то что днем он ни разу не жаловался на боль, ночью он всегда требовал лекарство. Когда он спал, его лицо было белее листа бумаги. Бескровное и сморщенное, оно настолько не походило на лицо живого человека, что мне всегда хотелось проверить его пульс. О матери и говорить было нечего. Я знала, что она даже по ночам, делая вид, что поправляет его одеяло, следила за его дыханием.
Вся наша семья спала в одной комнате. Это было сделано не только потому, что одну комнату было намного проще протопить, но и из чувства единения: что бы ни случилось, мы должны пережить это вместе. Брат лежал на арятмоге[20], за ним — мать, потом олькхе с двумя малышами по бокам и наконец, на витмоге[21], спала я.
Мать с братом нашли общий язык, когда он рассказывал о планах на будущее. С каждым днем брат говорил все больше и больше. Он всегда начинал с одного и того же: «Когда жизнь станет лучше…» Конечно, он имел в виду мир, который установится после того, как национальная армия снова освободит Сеул.
Тогда уже закончились наши разъяснительные беседы о том, что нам ни в коем случае нельзя говорить, что мы оставались в Сеуле, и что мы должны будем притворяться, будто вернулись из эвакуации. Что касается брата, то он смирился с суровой и постыдной правдой жизни. После того разговора он словно стал другим человеком. Только и делал, что твердил: «Я хочу просто пожить». Он говорил: «Неважно, что было раньше, как жили другие, это меня не касается, я буду жить, думая лишь о своей семье».
Честно говоря, мне было трудно смотреть на размечтавшегося брата, утверждавшего, что он всеми правдами и неправдами заработает денег и будет счастливо жить со своей семьей. Он говорил, что хочет, работая днем и ночью, заработав кучу денег, жить как премьер-министр. Но я не понимала, как об этом может говорить мой брат, всегда бывший противником такой жизни. Мне хотелось заткнуть уши. Для меня его слова были предательством. Брат с детства был для меня примером честности, справедливости и благородства. И вот теперь он, собираясь стать жирной свиньей, усердно готовил для этого себя и семью. Чем больше он болтал, тем больше менялось выражение его лица. Оно превращалось в безвольное и отвратительное. Идеологическая линия фронта, которую перешел брат, с самого начала была для меня за пределами понимания, но теперь, когда я видела, как изменился брат, меня бросало в дрожь из-за осознания ее безжалостной и коварной разрушительной силы. Она не была примитивной линией, которую, когда заблагорассудится, мог пересечь такой ничтожный идеалист, как мой брат. «Как может так сильно измениться человек? — думала я. — Даже если бы он вернулся с обезображенным лицом, и тогда, наверно, было бы легче его узнать».