Литмир - Электронная Библиотека

— Ну, что там? Не видно, какой флаг висит на флаг-флаг-флагштоке?.. Проклятье, вы что, о-о-ослепли все что-о-о ли?

Брат начал заикаться. У него был очень слабый голос, словно доносивший из самой его души, но для меня он звучал как громкий крик. В конце концов я поняла, о чем он так сильно беспокоился. Он хотел узнать не о том, остались ли в городе люди, его беспокоило, под чьей властью мы находимся. Он снова и снова гнал нас на улицу, желая узнать, под чьим небом мы сейчас живем — под небом КНДР или Республики Корея? От нашего дома было видно несколько зданий с флагштоками, но ни на одном из них не развевался флаг. Национальная армия, заставив всех жителей Сеула эвакуироваться, отступила на юг. Однако до сих пор не было известно, где находилась и что делала армия северян. Судя по стоящей вокруг тишине, войска, похоже, еще не вступили в Сеул. Значит, сейчас город находился в состоянии своеобразного идеологического вакуума. Я подумала: «Брат ведь не любит ни правых, ни левых, вечно застревает в узкой щели между теми и другими. Разве ему не по душе мир, в котором отсутствует любая идеология? Разве он не должен сейчас радоваться?» Но казалось, брат боялся такого положения больше, чем обвинений в посредничестве красным[4]. Глядя на его смертельно бледное лицо, встревоженные глаза, слыша, как речь его с каждым часом становится все более бессвязной, я подумала, что для него сегодняшний день был слишком длинным, как для наркомана в галлюциногенном трансе.

В колодце, вырытом перед домом, вода была действительно мутной. Но из-за белой изморози, осевшей на его стенках, возникало ложное ощущение чистоты. На бетонном кольце, доходившем мне до груди, была закреплена веревка с ведром. Каждый раз, глядя на свой четкий образ, отражавшийся на поверхности мутной воды, я страшно пугалась, представляя себе другой мир, отличный от нашего. Мое отражение тоже выглядело напуганным. То, что я не заикалась, как брат, вовсе не означало, что я не боялась.

Мы ничего не ели до самого вечера, потому что брат запрещал днем разжигать огонь, говоря, что дым может нас выдать. Поэтому мы просто лежали весь день, укрывшись одеялами. К счастью, на кухне оставались холодная каша и древесный уголь. Олькхе все же смогла до наступления вечера разогреть рисовую кашу. Крупинки риса были похожи на мягкие, только распустившиеся цветы белой сирени, на бутоны, треснувшие от холода. Моих маленьких племянников накормили досыта, взрослые же лишь смочили горло мутным бульоном. Скудная еда только притупила чувство голода, но этого хватило до самого вечера, даже малыши не капризничали.

Заикание брата не проходило. Похоже, он и сам чувствовал, что оно усиливалось. Теперь он заикался постоянно, слова не складывались в осмысленные предложения. Это было больно слышать, казалось, будто его пытали. Олькхе, наверно, страдала сильнее всех. Пытаясь хоть немного отдохнуть, мы с ней ненадолго выскользнули на улицу, а вернувшись, устроились на корточках прямо на кухонном полу.

— Да, нам и вправду повезло, — сказала она. — Напротив дома есть колодец, а в доме — много угля для топки.

Она говорила медленно и четко, словно читая текст, написанный шрифтом Брайля. Она будто боялась, что тоже начнет заикаться. «Что значит „повезло“? — про себя возразила я. — Это ли не невезение?» Я думала, что в городе осталась лишь наша семья, несколько дней нас преследовали неудачи, я чуть с ума не сошла, а она говорит, что нам повезло. Но я не стала возражать и послушно кивнула в знак согласия. Я чувствовала, что невезение было где-то рядом, поэтому вела себя спокойно и смело, чтобы это чудовище увидело, что я его не боюсь.

У нас была большая кухня с высоким потолком — под самый конек крыши. Правда пол был ниже, чем в других комнатах. Чтобы спуститься в кухню, приходилось вставать на большой камень, который лежал прямо за дверью. Плита стояла вплотную к стене, из трещин в которой, словно струпья, проступала глина. На плите располагались два больших чугунных котла и один мельхиоровый котелок. Чугунные котлы были накрепко приделаны к плите, а мельхиоровый котелок легко снимался. Под котлами помещалась металлическая сетка, через которую просеивалась зола. И всю эту конструкцию мы топили углем. Несмотря на то что часть дымохода, соединявшаяся с полом, была абсолютно черной из-за угольной пыли, крышки чугунных котлов блестели, словно натертые кунжутным маслом. На холодном деревянном полу валялись грязные и сломанные вещи: столик без ножки, треснувший кувшин, замазанный цементным раствором, сито с выпавшим дном, сиру[5], багади[6], оцинкованное ведро, деревянный ящик.

Предметы начали тонуть в темноте, а мы все сидели на корточках, словно шахтеры, запертые в забое без надежды на спасение.

— Знаешь, после ужина я дала ему снотворное, может, сегодня он будет спать спокойно, — сказала олькхе, нервно вздрогнув от какого-то шороха.

В больнице Гупхабаль нам дали только болеутоляющее, видимо, она приняла его за снотворное.

— Вы правильно поступили. Когда он выспится как следует, ему наверняка станет легче, — уверенным голосом успокоила я олькхе.

— Как думаешь, где сейчас находится линия фронта? — тихо спросила она.

Было видно, что ее тоже беспокоило, под чьей властью мы находимся. «Интересно, как вообще выглядит линия фронта?» — подумала я. Через эту невидимую линию невозможно прорваться. Она разделяет заклятых врагов, стоящих лицом к лицу с направленным друг на друга смертоносным оружием. Стоит только попытаться перейти эту страшную границу, и пули вмиг изрешетят твое тело. Но моему брату как-то удалось выжить. Если он, уехав солдатом добровольческой армии, вернулся на территорию, занимаемую национальной армией, значит, он где-то пересек линию фронта. О чем он только думал? Неужели он решил, что бессмертен? Это счастье, что он вернулся покрытый лишь шрамами. Рана на его ноге — всего лишь символ перехода той линии. Глядя на его ногу, вместе с жалостью к брату я испытывала отвращение, которое испытывает живой человек при виде мертвеца. Меня бил озноб, я чувствовала неясную тревогу, живот скручивал спазм.

— Тихо, я слышу какой-то шум, — вдруг сказала олькхе, хотя я и так сидела тихо как мышь.

Я прислушалась, затаив дыхание, но не услышала ни грохота пушек, ни отвратительного, выматывающего душу низкого гула двигателей самолета-разведчика, ни каких-либо незнакомых звуков. Вокруг стояла та же невыносимая тишина, сводившая нас с ума, — никаких признаков жизни. Олькхе поднялась, я встала вслед за ней. Аккуратно, чтобы не заскрипели створки, открыв ворота, мы вышли на улицу. В этот момент и я расслышала едва уловимые звуки. Осторожно ступая, поддерживая друг друга, мы стали спускаться в сторону конечной остановки трамвая, откуда доносились едва различимые голоса людей. Под ложечкой ныло от смутного беспокойства.

Вскоре, когда наши глаза привыкли к темноте, мы увидели, как в ночи, растянувшись от перевала Муакчжэ до ворот Независимости, беззвучно шла народная армия северян. Солдаты, словно возникая из темноты, спускавшейся с вершины перевала Муакчжэ, входили в город. Они шли без поддержки танков, без поднятых военных флагов, без песен и топота тяжелых солдатских сапог. Похоже, на их сапоги были надеты какие-то мягкие чехлы, скрадывавшие звуки шагов. Каждый солдат держал в руках что-то большое, а за плечами нес объемный мешок. Северяне шли так тихо, почти крадучись, что у меня возникла дикая мысль: «Не собираются ли они сдаваться в плен?» Мне не верилось, что это была та самая армия, которая летом, перейдя перевал Миари, с шумом и помпой вошла в город, выставив впереди себя танки. Безмолвные нескончаемые колонны солдат, идущих под покровом ночи, были больше похожи на отряд разведчиков или диверсантов. Их возвращение не было маршем победителей. Крупно простеганные ватники превращали солдат в одутловатых увальней, что скрывало смертельную угрозу, исходящую от военных.

Сначала я решила, что это могли быть солдаты китайской народной армии, потому что огромное войско шло в соответствии с китайской тактикой человеческих волн[7] и не было похоже на мощную регулярную армию северян. Колонны солдат напоминали не стройные ряды, а поток воды при наводнении. Армия заполняла улицы перед воротами Независимости и тихо разделялась на два рукава, расходившихся по улицам. Но китайцы вряд ли бы использовали для поднятия духа солдат квэнгари[8]. К тому же я слышала, что их солдаты убивали детей и без разбору насиловали девушек и женщин, а эти вели себя иначе. Конечно, ходили и другие слухи. Говорили, что солдаты китайской народной армии были намного мягче, чем те, кто воевал за север. Я не доверяла слухам, но слова «китайская народная армия» вызывали у меня не больше страха, чем «народная армия северян». Почему? Потому что пытать нас ради информации бессмысленно, если солдаты не будут говорить на нашем языке. А что может быть ужаснее позора, который падал на человека, не выдержавшего пыток? Одной мысли об этом было достаточно, чтобы я мечтала не знать языка любого военного, который попытался бы со мной заговорить.

2
{"b":"753119","o":1}