— Что вы за человек такой? Чем занимаетесь, а? Почему вы вообще так поступаете? Вы, что, хотите, чтобы нас разорили?
На самом деле те же слова хотела сказать ему я. На его крики тут же прибежала сестра Чон Гынсуг и стала его успокаивать. Когда его оставляли в покое, он размахивал руками, словно желая схватить меня за шиворот. Сестра объяснила мне, что тот человек — налоговый инспектор. Я даже представить себе не могла, что в почти разрушенном Сеуле, где трудно заработать даже на еду, есть налоговый инспектор. Я не смела и пикнуть в ответ на обрушившиеся упреки. Домой в тот день я вернулась униженная и подавленная.
На следующий день мне действительно не хотелось идти на работу, и причиной тому были мысли о семье. Я не знала, когда они вернутся, переживала из-за этого и с трудом привела себя в порядок. Я знала, что зарабатывать деньги трудно, но мне хотелось показать, что я тоже что-то делаю. Разве наша семья не обретала уверенность в завтрашнем дне, лишь глядя на то, как дядя брал чжиге?
Даже издали было видно, что вывеска с названием «Кондитерский магазин „Сестры“» исчезла. Из витрины пропали пончики, а вместо них были выставлены дорогие материалы для изготовления печатей, которыми хвастался мастер. Он, как и раньше, отгородил часть жилого помещения старым занавесом и поставил на прежнее место изрезанный письменный стол, накрытый покрывалом из перкали. Когда я зашла, мастер с видом очень занятого человека, вырезал деревянную печать. Он специально усердствовал передо мной. Сестра Чон Гынсуг во внутреннем дворе собирала в узлы пшеничную муку, масло, сахар, котел, тарелки, стеклянные стаканы. У меня задрожали губы, я не могла говорить. Она одними глазами сказала, чтобы я молчала. Вещей, которые она вынесла из дома, было так много, что нам, очевидно, предстояло сделать несколько ходок, чтобы их унести. Для меня эти вещи были жалким остатком нашего капитала, я не могла поднять головы. Мужчина, вырезавший печать, словно желая уколоть нас, сказал:
— Вы что, думали, что любой сможет держать кафе? Даже если глаза засыпаны шелухой от гороха, человек должен знать свое место. Я не смог разглядеть вас — моя вина, да, конечно, моя вина. Как вы только решились, не зная, как все устроено, не просто заняться каким-нибудь бизнесом, а открыть кафе? Вам, студентка, нельзя заниматься торговлей.
Глаза у меня стали горячими от слез, но не от обиды на то, что он обругал меня. Я почувствовала, как слово «студентка», услышанное впервые за долгое время, внезапно вызвало в груди прилив чего-то до боли горячего. Помогая сестре собирать вещи, очень ясно понимая, что она потеряла больше всех нас, и по моей вине, я ничего не могла сказать в свое оправдание. Изготовитель печатей благодаря нам избавился от грязного магазина, поэтому перед ним я не чувствовала себя виноватой.
Сестра сказала, что мы начнем переносить вещи, начиная со стола от швейной машинки. От него остались лишь крышка, ножки, педаль и колесо, сделанные из железа, он был не таким уж тяжелым. Стол можно было бы катить, но нам хотелось перенести его как можно быстрее, избежав чужого внимания, поэтому, схватив его с обеих сторон, мы буквально побежали. Пот катился по лицу, словно шел дождь. Стоял чжунбок[72], и казалось, что от жары мог расплавиться чугун.
3
Вечером того дня, когда нам пришлось закрыть кондитерский магазин «Сестры», из Чхонана вернулась моя семья. Если бы они приехали хотя бы на день раньше, я вряд ли сказала бы те опрометчивые слова. Впрочем, когда я вернулась домой, у меня не осталось сил даже на то, чтобы показать им, как я ждала их все это время. Уставшие и грязные, в темноте мои родные выглядели словно черные тени. Они стояли во дворе с ничего не выражающими лицами, никто не проронил ни слова. Я тоже молчала. У меня даже не хватило смелости спросить о том, что беспокоило меня больше всего: выздоровел ли брат, как его приняли «там», был ли он доволен, что исполнили его желание? Глядя на брата, я никак не могла догадаться о состоянии его здоровья. С таким же успехом я могла смотреть на бесцветную тень. Но, увидев, что исчезла швейная машинка «Зингер», я поняла, что «там» дела тоже обстояли не очень хорошо.
Как и члены семьи, я почти не говорила и не двигалась. Разумеется, я что-то ела, но оттого, что я ела, не замечая вкуса, мне казалось, что я не притрагивалась к пище. Хотя мы и решили проблему с едой, жизнь была тяжелая. Меня покинули все чувства, не было даже ощущения, что я жива. Все, что от меня осталось, — тень. Вся семья находилась в таком состоянии. Я уже не могу вспомнить, как долго нищета, болезни и проблемы безраздельно владели людьми, но в конце концов они сделали нас тенями с пустыми лицами. Мне казалось, что наконец-то настало время спокойствия.
Стояла глубокая ночь, когда без часов невозможно было определить время. Мать с братом жили в одной комнате, а мне вместе с олькхе пришлось занять другую — изменение, которое произошло после возвращения семьи из Чхонана. Я не задумывалась, почему олькхе захотела спать со мной. С возвращением семьи бабушка переехала к дяде, и олькхе могла вернуться в свою комнату, но она оставила ее пустовать, сказав, что будет спать рядом со мной.
Было неясно, глубокая ли сейчас ночь или близится рассвет. Когда я очнулась от недолгой дремы, я не могла понять, спала ли или только ворочалась. Внезапно, словно издалека, донесся звук, похожий на громкий вопль. Казалось, что кричат очень далеко, звук словно шел из прошлого, искаженный веками, он не был похож на голос человека. Олькхе резко вскочила и, не обращая на меня внимания, выбежала из комнаты. Когда я увидела мелькнувшие перед глазами развевающиеся белые шаровары, у меня внезапно побежали мурашки по телу. Мать не могла говорить, она лишь кричала и звала нас.
Брат умер. Его тело, облаченное в траурную одежду, было холодным, как промерзшая земля.
Мы не знали, в котором часу не стало брата, никто из нас не смотрел на часы и не спрашивал: «Почему мать одна караулила его последний вздох?» Возможно, она проснулась, почувствовав рядом холод. Брат был совсем как живой, только тело его окоченело. Даже если бы он сидел с открытыми глазами, никто в мире, наверное, не смог бы поймать мгновенье, когда он сделал последний вздох. Прошло восемь месяцев с тех пор, как его ранили, а с того времени, как он вернулся «оттуда», — всего пять дней. Честно говоря, он не умирал, а в течение восьми месяцев медленно исчезал. Никто из нас не жалел о том, что не был с ним в его предсмертный час. Вместо этого мы вспоминали, как долго он уходил. Мы молча сидели с удрученными лицам, как и полагается семье покойного. Нам ничего не надо было делать. Мне показалось, что, до тех пор пока не поднялось солнце, время не существовало.
У нас даже не возникло мысли сообщить о смерти брата дяде, но утром он пришел сам. Он жил рядом и часто заходил к нам, перед тем как уйти на работу. Хотя теперь его семья жила в другом доме, мы по-прежнему зависели от него. Дядя не удивился, узнав о смерти брата, лишь какое-то время молчал, низко склонив голову. Чуть погодя прибежала тетя, узнавшая от мужа печальную новость, и еще в воротах начала громко рыдать. Слезы были обычным делом в доме, где гостила смерть, но почему-то плач тети казался мне чужим. Выплакавшись, она спросила, когда и как умер брат и что нужно для погребения. В ответ мать лишь попросила какое-то время нас не беспокоить. Утрата, казалось, лишила нас сил. Мы молча сидели, рассеянно глядя в пол. Сначала дядя и тетя суетились, стараясь что-то организовать, но вскоре они замерли в скорбных позах, словно заразившись нашим оцепенением.
Ближе к вечеру мать начала громко причитать, намного громче, чем ночью, когда умер брат. Мы думали, что она сошла с ума. Рыдая, она то вытягивалась, как струна, то наклонялась, касаясь головой пола, и все время повторяла, что надо похоронить сына до конца сегодняшнего дня. Среди немногих людей, собравшихся в нашем доме, самым первым, кто перестал быть тенью, как ни парадоксально, был умерший брат. До нас стал доходить отвратительный запах гниения, который первой почувствовала мать. Мы тоже стали метаться, не зная, что делать. Разлагающийся брат, покидающий нас навечно, был мне неприятен, он пугал меня. Олькхе, наверное, испытывала то же самое.