Я пожала плечами и открыла первую страницу. Она поразилась бы тому, сколь мало вещей в этой жизни способны меня смутить. Несколько мгновений я тупо рассматривала буквы.
– Так умеете или нет? – раздражённо спросила она.
– Умею, просто давно не практиковалась.
– Я могу рассказать по памяти Жития Святых, – подала голос вдова, неприязненно поглядывая на рукопись у меня в руках. Она была неграмотная, как и абсолютное большинство жителей королевства, включая, как оказалось, саму леди Йосу. К чему знати грамота, если читают за них чтецы, а пишут писцы? А простолюдинам она и подавно не нужна.
– Нет, пускай леди Лорелея, у неё голос приятнее.
Это неправда: мой голос низковат для девушки и с хрипотцой. Но вдова тараторит и захлёбывается словами, будто боится, что её хватит удар, прежде чем она успеет досказать всё, что хотела. Не велика потеря, если так.
Я прокашлялась и начала. Сперва шло туго. Я запиналась, делала большие паузы, читала несколько раз трудное слово про себя и лишь потом вслух, часто ошибалась в буквах. Леди Йоса кривилась и фыркала:
– Это ужасно!
– Мне прекратить?
– Нет, читайте дальше.
С какого-то момента пошло легче, и я могла произносить слова, не отвлекаясь на смысл.
Грамоте нас с Людо обучил мэтр Фурье. Его наняли, когда брату исполнилось восемь. Под нашей крышей он прожил два года.
Моя учёба не входила в планы, но, поскучав без Людо неделю-другую, я тоже заявилась на занятие. Не потому что хотела учиться, просто лучше скучать вместе, чем порознь. Мэтр вышвырнул меня, не слишком церемонясь. Но я не отступалась и постепенно продавила ситуацию. Учитель пожаловался отцу, а тот, вместо того чтобы разделить возмущение, неожиданно дал согласие на посещение мною уроков.
Сперва я сидела в стороне, стараясь быть как можно незаметнее – именно на таком условии меня допустили до занятий. Через пару недель переместилась поближе, потом вывела первую букву. Месяц спустя уже занималась наравне с Людо, хотя удовольствия от процесса так и не научилась получать. Брат же испытывал к учёбе глубокое отвращение. И науки отвечали взаимностью. Труднее всего ему давалось чистописание. Порой я удивлялась, глядя, с каким трудом он выводит пляшущие кособокие закорючки. Его стило[13] натужно скрипело и дёргалось, снимая восковые стружки, словно пыталось проткнуть табличку насквозь. У меня же без особых усилий выходили ровные красивые строки, даже лучше, чем у мэтра Фурье. Я не понимала, почему брату так сложно.
Больше, чем свою работу, учитель ненавидел только нас. Радовался ошибкам, дававшим возможность лишний раз пустить в ход ферулу[14]. Но вообще-то в поводах для наказаний не нуждался. Порой после занятий мои пальцы распухали так, что кормилица долго охала и причитала, исцеляя их в ванночках с ромашкой. Это лишь подкрепляло её уверенность, что всё зло от ученья. Но отцу я жаловаться запретила. Боялась, что он отлучит от занятий. Поэтому ненавидела мэтра Фурье молча и, конечно, мстила при каждом удобном случае, но так, чтобы ничего нельзя было доказать: кидала мух в чернильный рожок, пачкала его стул, портила кончики перьев…
В учителе вызывало омерзение всё: начиная с залысин и хрящеватого вечно влажного носа и кончая тяжёлым луковым духом. К последнему частенько примешивался кислый винный. Проигравшись в кости, он приходил злее обычного и бил сильнее.
Людо никогда не таился. Огрызался в открытую, в ответ на брань не лез за словом в карман, швырял в мэтра грамматикой. А однажды, когда тот задремал, залил чернилами пухлую стопку пергаментных листов – каждый в отдельности, – которую учитель неизменно приносил с собой на занятия и заполнял прилежными строчками, пока мы с Людо корпели над очередным заданием.
Под пафосным заголовком прятался «труд всей жизни». Бессмысленный и безнадёжно скучный набор букв, пустая трата пергамента. Каждое предложение было составлено так, чтобы поразить словоблудием и скрыть смысл. Никто и никогда в здравом уме не стал бы это читать.
Идея принадлежала мне, но брат взял всю вину на себя. До того дня мы не думали, что он может всерьёз нам навредить…
Мэтр орал и бранился так, что поморщился даже отец. Ничто, ничто в целом мире и за его пределами не способно восполнить его утрату! И не существует наказания, соразмерного совершённому преступлению. Таких мелких ублюдков, как Людо, нужно рвать клещами, лить в глотку кипящий свинец и заставлять лизать раскалённые котлы у Ваалу! [15] Ничего из этого отец не разрешил. Только велел высечь брата розгами.
Пороли Людо на конюшне. Хотели поручить это груму, но мэтр Фурье взял расправу в свои руки.
Я спряталась у входа.
– Снимай рубаху.
Прошуршала ткань.
– Обопрись о козлы. – И после паузы: – А теперь проси прощения, дабы Праматерь смягчила мою руку.
– Обойдёшься, шлюхин сын! Чтоб тебе сдохнуть на гноище! Так пори.
В ответ разразилась брань на родном мэтру Фурье кэльском языке. Этим словам он нас не учил.
Я считала удары. Самым страшным был первый. Его ожидание. Сперва тишина, густая и звенящая, даже возня в стойлах прекратилась, потом резкий свист и удар о голую спину. Испуганное конское ржание, и снова тишина… Я вздрогнула всем телом, словно ударили меня. Свист, удар, тишина. Свист, удар, тишина. Они повторялись жуткой извращённой музыкой.
Перед глазами всё расплывалось, меня мутило, и душили слёзы. При каждом ударе я изо всех сил щипала себя за предплечье, чтобы разделить с Людо боль. Может, разделённая, она легче переносится?
После первого десятка удары стали громче, ожесточённее.
Людо ни разу не вскрикнул, вообще не издал ни звука. Зато мэтр Фурье пыхтел, как загнанный кабан. Двадцать ударов спустя учитель практически выбежал из конюшни, красный и взмыленный. Свалившаяся биретта[16] открывала блестящую от пота лысину. Он на миг остановился, задрав голову к небу и прикрыв глаза, шумно выдохнул, отшвырнул розги и направился к замку широким шагом. Длинные полы одежд развевались, как крылья у летучей мыши.
Я скользнула внутрь и поморгала, чтобы привыкнуть к полутьме. Брат сидел возле стены, дрожа и спрятав голову между коленей.
– Людо, – тихонько позвала я, опускаясь рядом.
Он вскинул воспалённые глаза – воспалённые не от слёз, от бешенства. Из прокушенной губы сочилась кровь. Взмокшие чёрные пряди прилипли ко лбу.
– Очень больно?
– Уйди, – глухо сказал он, отворачиваясь.
Я тронула его за руку.
– Покажи…
Брат дёрнул плечом и, морщась, повернулся. Я закусила кулак, чтоб не заорать: каждый дюйм спины пропахали багровые рубцы.
Всхлипнув и не зная, что ещё сказать, приспустила платье, демонстрируя распухшее от щипков предплечье:
– Смотри, мне тоже больно…
Людо только фыркнул.
Тогда я огляделась, вскочила и подобрала из кучи в углу старую ржавую подкову.
– Мне тоже больно, – повторила я, упёрла растопыренную пятерню в землю и со всей силы саданула тяжёлой железкой.
Наверное, потеряла сознание, потому что не помню, чтобы кричала, а очнулась уже возле стены. Голова покоится у Людо на плече.
– Дура, – сказал он, поглаживая меня по волосам.
Я с трудом подняла руку, ставшую тяжелее чугунной чушки, и уставилась на раскоряченные пальцы. Долго заворожённо разглядывала кисть, пока она раздувалась и наливалась синевой. Боли почти не чувствовала: конечность онемела до самого плеча.
– Надеюсь, твоё пожелание сбудется, – прошептала я, вытирая здоровой рукой испарину со лба брата.