Ирина Критская
Да воздастся каждому по делам его. Часть 2. Алька
Глава 1. Оранжевый шарик
– Ушлаааа. Ушлааааааа… Ушлааааааааааа
В дырку, образовавшуюся под воротами, между черными от времени мощными досками и серой, прожаренной на солнце землей смотрит заплаканный зеленый глазик. Кудрявая, рыжая головенка тоже пролезла бы в неё без труда, но кто-то очень сильный тянет за ножки в обратную сторону, и у малышки, ну, никак не получается. Поэтому, она упирается из последних сил, и, стараясь, как можно громче крикнуть, звонко верещит:
– Ушла…
Голосок срывается, но звенит. Сонные куры, дремотно ковыряющиеся в пыли на насквозь пронизанной солнцем деревенской улочке, пугаются, пырскают крыльями, поднимая серые легкие облачка.
– Ушлааааааа.
Та, что ушла – стройная, черноволосая красотка, облегченно вздохнув, легко пробежала до следующего переулка, оставляя точечные следы от тоненьких каблучков.
– Вот, поросенок! Ни шагу не дает ступить. Всю душу вынула уже.
Каждое утро история повторяется. Молодая мама собирается на работу "хвосты крутить" быкам на ферме (она закончила Ленинградский зоотехнический), а дочурка, не отпуская ее ни на шаг, плачет так, что аж захлебывается. Она крепко вцепляется в мамин подол и кричит звонко и жалобно. Малышке кажется, что всё это неправильно. Что она просто плохо просит, и, если закричать погромче, мама останется. Она, наконец, поймет, как болит животик, никак не заживающий после перенесённого голода. И как страшно, что снова с неба грянет огонь, погаснет свет и посыплется со стен колючая, как иголки, штукатурка.
***
Шел 1946 год. В деревеньке под Балашовом маме с дочкой, выбравшимся из Ленинграда, было уже легче, всё горе осталось там, где-то позади. Больше не терзало противное, изматывающее чувство голода, и малышка даже начала капризничать, надувать губки, если ее заставляли пить теплое и противное парное молоко.
Тихая река, ласковая, теплая медленно тянула свою темную воду вдоль обрывистых берегов, поросших ивами и черемухой. На песчаном берегу Аня с малышкой проводила все свободное время, пытаясь забыть, отвлечься, больше не вспоминать… А Алька постепенно крепла! Ей уже не надо было вставать на четвереньки, чтобы перелезть через малюсенький холмик песка. Ее кривые ножки все увереннее несли худенькое тельце, и, через год, в стройном ребенке не угадывался маленький, лысенький уродец с большим животом.
***
"Алюська! А ну-ка иди сюда, гадкая девчонка! Ты что, заболеть опять хочешь, что ты вытворяешь?"– возмущалась Анна, в очередной раз снимая дочку с вишни. "Вот ведь, обезьяна! Куда ты лезешь все время?"
Замурзанное донельзя, все в вишневой смоле и соке существо со счастливой мордахой хохотало, отбиваясь от матери. Рубашонку до пупа и трусики оставалось только выбросить, отстирать никакими силами не получалось. Да, в общем, маме это было все равно.
– Алюсь. За травой пошли.
Больше всех малышку обожал дед Иван. Огромный, сильный, но при этом необыкновенно добрый, какими редко бывают деревенские мужики, дед души не чаял в крошечной внучке. Алюся тоже любила деда, прижималась к нему нежно, как птенец, мурлыкала что-то ласковое. Иван таял и всё находил в маленьком личике черты жены. Жену, Пелагею, здоровенную и крепкую казачку, он боготворил до последних дней долгой своей жизни.
Вечером, когда начинало темнеть, Алюся пряталась за занавеской и тихонько смотрела, как дед с бабкой отбивают поклоны перед страшной черной иконой, на которой дяденька стоит босыми ногами на облаках. Ей очень нравились дети с крылышками, которые летали над дяденькой. У них были толстые розовые щеки и пухлые пятки. Она даже завидовала им, потому что они жили на небе и ели сладкий нектар. Так говорила баба Пелагея, но мама резко обрывала эти разговоры, больно дернув Алю за руку.
– Не забивай ты голову ей. Это тут, деревне, можно, а ей в Москве в школу идти, в октябрята вступать, в пионеры. Ляпнет такое – беды не оберешься.
Баба Пелагея истово верила. Слова дочки ранили её, но дело было даже не в ней. Бабке было горько и страшно за внучку, ведь нехристь. Но она замолкала. А когда Анны не было, давала Алюське полистать тяжелую мохнатую книгу с большими черными буквами. Там были и красные буквы тоже, но меньше, и они походили на красивых червячков. Алюсе всё время хотелось погладить эти красные буковки и выковырять из книжки.
***
– Алюсяяяя. Пошли, детка моя, золотая. А то роса падёт, сыро будет.
Алька вприпрыжку побежала за дедом, который быстро шел через двор в сарай. В сарае, на погребице, у него хранилось всякое. Там он столярничал, и желтая янтарная стружка вилась по полу и щекотала пятки. Там стояли глечики со сливками, и пахло мороженым. Там у них с дедом был свой мир. Дед смастерил ей маленький молоточек и такую машинку, которой можно почухать по деревяшке, и получалась тонкая щепочка. И эту щепочку можно было приколотить к бабушкиной табуретке, на которую та садилась, когда доила корову. А с устатку, как говорил дед, можно было хватануть с ним на пару, прямо из глечика холодного густого молока. И вытереть деду усы, чтоб не заметила бабка.
– Ооось! Глянь-ко… От, паразит! Опять сметану ил. Я усё попрячу, и масло тэбе ни дам.
Но дед ей не верил… Потому что видел, как она сама, набрав в фартук теплых яиц в курятнике, отворачивалась, быстро крестила рот, неуловимым движением плюмкала о толстенькую хворостину плетня одно яичко и смачно выпивала. Но деда было не провести, и он, толкая Альку локтем, щекотно шептал ей на ухо: "Ось…ось.."
***
Дед взял на погребице два мешка, и они пошли через огород, потом через мостик над, играющей пятачками света, речкой и вышли на дальний луг. Солнце уже близилось к закату, луг был золотым, сверкающим. Медово пахла, сомлевшая на солнышке трава, усталые бабочки дремали на цветах. Пока дед резал траву большим блестящим ножом, Алька носилась по лугу, пугая осоловелых пчел и пухлых лягух, почуявших вечернюю прохладу. Два тяжеленных мешка с травой, дед, как пушинки взвалил на плечи. Альке тоже досталась котомка. Её дед пристроил внучке на спину, оттуда щекотно кололись травинки, пахло сладким и оттягивало назад. Но так радостно было тащить, потому что дед, охая и кряхтя, всю дорогу объяснял, что без Альки, без его единственной помощницы, ему никогда бы не дотащить было бы траву до хаты.
Дома дед высыпал их добычу прямо на пол. Серьёзная от важного задания Алька, надув от важности щёки долго таскала охапки по комнатам, устилая ровным слоем полы. Потом бабушка воткнула за икону ветки с красными блестящими галочками вместо цветов.
"Клеченье", – сказала она, наклонившись к Альке и чмокнув её в макушку. – "Троица завтрева. На детко, крестик, надень. От мамки тильки сховай".
И вдруг Алька, которая всегда была на стороне матери и рьяно пела с ней про Красное знамя, взяла крестик, быстро, воровато перекрестилась, и поцеловала бабушку. Пелагея прослезилась. .Откуда-то, наверное, из-за темной иконы, на которой хитро улыбался красивый Бог, вдруг просочился маленький, оранжевый, полупрозрачный шарик, заискрил, и незаметно скользнул в Алькин кармашек.
Глава 2. Небольшое отступление. Мастер мер.
Иногда, в последнее время, особенно по ночам, я слышу твой голос, моя родная. Я не то, что просыпаюсь, я как-то перезагружаюсь, что ли, если выражаться современным языком. И тогда я встречаю Мастера Мер…
Мастер Мер похож на доброго сказочника. У него пышные усы, добрые глаза, большие натруженные руки и слегка сутулая спина. На нем теплая, безрукавка из какого-то неизвестного мне меха и мягкая широкополая шляпа. Я вижу раннее утро, среди громады туманных облаков, просыпается огромное Солнце, и заросли белых роз покрываются хрустальными капельками. В своей мастерской (или это весовая, скорее), Мастер не спит, он уже одет и не спеша допивает из фарфоровой чаши последние глотки чая. Потом он, кряхтя, встает, натягивает ажурные нарукавники и подходит к Весам.