Эллеке был таким адекватным и психологически устойчивым человеком, что мне было сложно поверить в его существование, даже находясь с ним поблизости. Его жизнь была не лишена забот, но об этом едва ли кто-то догадывался. Все не такое, каким кажется. Его улыбка была светлой и беззаботной, но у него был я, вечный источник огорчений, и мать, за которую он беспокоился и которую защищал от отца, за что регулярно получал тычки и удары.
Я завидовал его способности сохранять себя, что бы ни происходило с ним и вокруг. Когда-то мне казалось, что и я могу, но, узнав Эллеке, я понял, что в действительности каждый раз разлетаюсь на осколки, а потом склеиваю себя обратно. Эллеке же всегда оставался целым. Это восхищало и бесило меня одновременно. Эллеке никогда не огрызался в ответ – он был лучше меня, и, наверное, именно поэтому я не был способен ни простить его, ни даже объяснить, почему так на него обижен. Мы были на разных уровнях. Он не мог дотянуться до меня. У меня не хватало сил подняться к нему. Более того, меня тянуло вниз.
Мне хотелось вернуться к той безмятежности, которую я испытывал поначалу, когда уже получил Эллеке (или он меня), но еще не разобрался, что он такое, а он не знал, что я. Мое напряжение находило выход в очередной вспышке агрессии, я оставался или сбегал, но все чаще сбегал. Я подозревал, что эти ссоры и нужны мне как предлог для очередного исчезновения.
Время шло. Ирис, едва ей исполнилось восемнадцать, выскочила замуж за продюсера, и, хотя их брак вроде бы держался, я беспокоился за нее. Я часто высказывал свои опасения Эллеке. Хотя ему было фиолетово на потенциальные страдания далекой поп-звезды, он выслушивал меня с вежливым интересом.
– Ты не веришь в их любовь?
Я не верил. Я считал, что продюсер такой же, как те – Дитрек, Человек-Порошок. Извращенец. С такими может быть даже весело, а потом просыпаешься и понимаешь, что теперь не понятно, как после всего этого жить.
От Человека-Порошка ушла жена, и он переехал из центра города на окраину. Его паранойя значительно поубавилась, а похотливость, напротив, возросла, но это была уже не моя проблема, хотя я и жил у него во время своих загулов. Я шантажировал его и не переставал радоваться, что теперь могу добиться от него всего (белого, искрящегося, сыпучего всего), не предлагая взамен свою задницу.
Человек-Порошок, можно сказать, напросился сам. Он здорово оторвался в своем новом жилище, превратив его в склад видеотехники. В один идиллический вечер он решил снять видео с моим участием – чтобы скрашивать другие, не столь идиллические вечера. У него были одни планы на пленку, а у меня, менее сентиментального и более практичного, другие, и, как я решил, мои планы будут поважнее, нежели подрочить на сон грядущий, так что пленку я спер.
Человек-Порошок обиженно сказал, что доверял мне. Я ответил, что нельзя же в сорок с лишним лет быть таким кретином. Он выдавал желаемое по первому требованию, но не думаю, чтобы он так уж сильно трепыхался от моих угроз, хотя в «открытой» жизни был уважаемым и состоятельным, занимал какой-то пост, и ему было что терять.
Он совсем съезжал. Убедил себя, что в глубине моей сумрачной душонки горит незатухающий огонек привязанности к нему.
– Я же нравлюсь тебе, на самом деле? – спрашивал он.
Я отвечал, что скорее трахну дохлую собаку, десять дней провалявшуюся на жаре, и потом сожру ее, чем испытаю к нему симпатию. Он принимал мои слова за шутку и лыбился. Он постоянно говорил мне – так же, как говорила моему отцу моя мать:
– Ты такой красивый, ты такой красивый, ты такой красивый, – и смотрел на меня преданными глазками.
Я обращался с ним как с последним дерьмом, разговаривал на языке шпаны, называл его «Порошок» и никогда по имени. Ходил по его дому в уличной обуви, все разбрасывал. Он спрашивал:
– Можно мне дотронуться до тебя?
Моя улыбочка была широченной:
– Никогда больше.
Если бы от презрения умирали, он был бы давно мертв.
– Почему ты так обращаешься со мной? – скулил он. – Чем я заслужил твою жестокость? Я же всегда любил тебя.
И меня выворачивало от этого его «любил». Я начинал вопить так, как будто он меня резал.
– Любил? В каком таком гребаном смысле? Уебок, закрой свою сраную пасть. Блядь, он «любил» меня! Да кто меня только не трахал!
Он пугался, отползал в свой темный угол, ждать, когда я перестану трястись от ярости, холодной и режущей, как осколки льда.
Его дом вмещал в себя маленький ядовитый мирок, ощущавшийся абсолютно герметичным – как будто я всегда был здесь и никогда отсюда не выйду. Но именно болезненность происходящего меня и притягивала, импонируя той извращенной ущербности, что засела внутри меня. Как будто только на зыбкой болотной поверхности я мог ощущать уверенность, только среди сумасшедших казался себе нормальным.
Казался, но не был; я понимал это особенно отчетливо, когда лежал под одеялом в темноте, один, игнорируя Человека-Порошка, скребущегося в дверь так же, как моя мать скреблась в собственную спальню, когда мой отец был не в духе и выставлял ее вон.
– Только пососи, – умолял Порошок. – Хотя бы потрогай.
Я зажимал уши. Они оба – Порошок и моя мать – были одинаково больны, насквозь пропитаны той отравой, которую они называли «любовью». Они сошли с ума, и мой отец тоже (но он скорее был ядом, чем отравленным). И я. В этом основная проблема: я был слишком сумасшедшим, тогда как Эллеке – слишком нормальным. Мы приблизились друг к другу так близко, что дальше оставалось только слиться, но по-прежнему находились в разных мирах.
Это не могло продолжаться долго. Я должен был уйти. Достаточно растравлять себя. Если мне не станет лучше после моего побега, то Эллеке точно станет. Я вспоминал все те гадости, которые говорил ему, и как мои слова постепенно проламывали его непробиваемую для других защиту, и мне становилось жутко. И еще… я переставал уважать его. Он же должен выгнать меня, не так ли? Зачем он опускается до меня? Почему не чувствует ко мне отвращение, если даже я сам его к себе чувствую? Все эти мысли теснились в моей голове, разламывая ее на части. Если бы я знал, как от них избавиться…
Однако самое худшее было то, что, даже если я не видел его всего-то один день, мне становилось грустно. Если два, я не мог найти себе места, как в ломке. Если три… три дня без Эллеке мне было даже представить страшно. На третий день я обычно притаскивался к нему – истосковавшийся так, что все тело болело, измызганный в непрекращающейся грызне с самим собой, безнадежно проигравший. Эллеке уж точно не ощущал себя моим хозяином, но я ощущал себя его вещью. И это заставляло меня сравнивать себя с матерью, которая была и оставалась собственностью моего отца.
Я пытался объяснить себе, что у меня с Эллеке все совсем по-другому: моя мать была преданно влюблена в ледяную сволочь и в угоду ему сама стала сволочью, только не ледяной, а жалкой. А Эллеке очень хороший, лучше всех. И все же… может быть, я тоже превратился в зрение, не контролируемое разумом? Не вижу его недостатков… не осознаю его ничтожности… Это нелепо, это паранойя… я убеждал себя, но не мог убедить. Я так боялся угодить в ловушку, что предпочел бы вообще не двигаться.
Я не мог уснуть и поднимался среди ночи, срывал с себя эти мысли, опутавшие меня, словно колючие растения. Будил Человека-Порошка, вне зависимости, нужно ему с утра на работу или нет. Мы смотрели телек, нанюхавшись нашей любимой дряни. Иногда я лениво цеплял его своими фразочками, и мне было так легко, как в невесомости. Казалось, я могу воспарить к потолку и сквозь крышу в небо, в космос, никогда не возвращаться.
Когда днем я шел к Эллеке, мне было так тяжело, точно я волочил за собой валун. Так и тянуло оглянуться – может быть, за мной остается рытвина в полметра глубиной. Хотя я никогда не появлялся перед Эллеке под воздействием, он догадывался, что я продолжаю. Иногда мне казалось, что он способен в подробностях описать день или дни, что я провел без него. Он тревожился обо мне все больше. Его спокойствие пошло трещинами, вот-вот могло развалиться на осколки. Хотя он все еще избегал ругательств и крайне редко употреблял пренебрежительные словечки, но за почти год со мной многому научишься.