Мне хотелось забыть, как все было, пока отец еще оставался с нами, но вспоминалось слишком часто. Привязанность матери к отцу была иссушающей, всеобъемлющей. Где бы он ни пропадал, она всегда ждала его возвращения, преданная, как старая собака. Она прощала и позволяла ему все, он был центром ее тесной вселенной, и все вращалось вокруг него, как планеты вокруг солнца. Он мог обвинить ее в чем угодно по своей прихоти, и она на коленях выпрашивала у него прощение за его выдумку. Видимо, ему было интересно, как устроена ее голова, что это так проявляется, и он проверял снова и снова. Наверное, она была счастлива во время этих представлений. Она дала ему власть над собой, и он вытирал об нее ноги. Когда отец ушел, я впервые был на его стороне – я бы тоже бросил эту сучку.
Происходящее между ними было мерзким и патологическим, но я не был уверен, что в других семьях иначе. Извращенцы рассказывали мне о своих. Разве их семьи могли быть нормальными? С папашками, тайком поебывающими мальчиков? Когда я представлял себя на месте отца, я начинал понимать, почему он издевался над матерью, но вот что так долго удерживало его рядом с ней? Это была любовь? Или ему просто нравилось греться у огня ее обожания? Ограниченная и глупая, в своем любовном безумии мать оставалась для меня непостижимой. Мой папаша был пустым, безнравственным, развратным, продажным, безответственным и скорее всего не очень умным человеком. Как она могла прийти к чудовищному и нелепому решению, что он заслуживает ее терпения и страсти? Это была любовь? Или просто помешательство, объектом которого он стал случайным образом?
Однажды она прикоснулась ко мне и сказала – совсем другим тоном, мягко и вкрадчиво:
– Ты красивый. Прямо как твой отец.
Меня точно окунули в ледяную воду. Я отшатнулся от нее, и на секунду ко мне пришло понимание того, как она закрыла свой разум, отказалась от слуха и вся превратилась в зрение, и для ее зрения никого лучше моего папочки не было. Но глаза ее обманывали.
Я сбежал в свою комнату. На фоне обычного безразличия ко всему и всем, это состояние перевернутости с ног на голову ощущалось особенно неприятно. Она подошла, поскреблась в запертую дверь.
– Ты очень странный, Эль, и это все заметнее. Иногда я думаю, что ты медленно сходишь с ума.
Я рассмеялся – громко, визгливо, истерично. Да я постоянно думал, что наша семейка глубоко и необратимо больна. По нам плачет психушка, совмещенная с тюрьмой и газовой камерой.
Она продолжала говорить. Я включил проигрыватель, прибавил громкость, и бред моей матери заглох за сладким, сладким голосом Ирис, в который мне хотелось погрузиться, как в сироп, раствориться в нем без остатка.
Ирис пела о вещах мягких, пушистых и милых, которые в этой реальности не протянули бы и минуты, о достойных любви людях, не существующих нигде, кроме ее воображения, и о признаниях, которые никто не решился бы высказать. В ее песнях мир представал сияюще-чистым, как будто омытым росой. В Ирис было что-то очень хорошее, хотя я не смог бы сказать, что именно. Обложка ее пластинки была ярко-розовой. Ирис улыбалась с нее как сама невинность, и даже если бы я точно знал, что она перетрахала половину Льеда, она бы осталась для меня непорочной. Я попытался забыть о том, что продюсеру вывесили обвинения в совращении несовершеннолетней, и Ирис, явно смущенная, забрала свои слова обратно, оправдавшись выдачей желаемого за действительное. Теперь все ножи прессы были направлены на нее. Маленькая лгунья.
Прослушав альбом целиком, я включил его заново. Иногда мне казалось, что музыка – это единственное, что способно оправдать существование хмурой повседневности. Спрятать меня ненадолго, даже от самого себя. Но в паузах между песнями я слышал свои мысли, уже остывшие, но по-прежнему злые. Все кусают друг друга. Готовы на что угодно, лишь бы утолить свой голод. Лучше быть тем, кто пожирает, чем тем, кого. И лучше я буду замкнутым, немым, одиноким и холодным, чем позволю себе впасть в зависимость от кого-то и после обнаружить, что меня изгрызли до костей.
Я и не впадал. Лето наступило и прошло, а я оставался среди музыки, глянцевых журналов и извращенцев – две безопасные привязанности и одна, которая не может возникнуть в принципе. Целыми днями я прозябал в хроническом унынии, но порой взмывал в облака. Кто-нибудь обращал внимание, что лица моделей на журнальных фотографиях всегда выглядят безмятежными?
Как будто у них никаких проблем…
Как будто они всегда безупречны и одежда на них никогда не мнется…
Как будто им не доводилось принимать унизительные позы на обшарпанных диванах…
Как будто не существует людей, способных испугать и огорчить их…
Как будто они не из этого дерьмового мира вообще.
Конечно, это неправда, и у них свои черные дни, прыщи, все прочее, и в реальности многие из них настоящие суки, но кого это волнует?
На страницах журналов они преображались в нечто лучшее и бесконечно далекое от будничной мути. Мне нравились искусственные ресницы, торчащие на длину фаланги пальца; глаза самых причудливых цветов; блестящие, как покрытые лаком, губы, будто бы сомкнутые навечно; предельная худоба и вытянутость пропорций; нескончаемые ноги, хрупкость которых производила впечатление неустойчивости.
Макияж скрадывал индивидуальность в черточках их лиц, и, накрашенные одинаково, модели выглядели похожими, как сестры. Я умышленно отказывался от догадок, что происходит в жизнях этих девушек, представляя, что они существуют лишь на глянцевой бумаге, застывшие во времени и пространстве, и в их мыслях только фрагменты слов, которые уместились в мгновенье щелчка фотозатвора и теперь никогда не будут завершены. Искрящаяся, полная жизни красота привлекала меня в Ирис, но в моделях меня цепляла именно мертвенная неестественность их облика, их отчужденность от самих себя.
Отдаляя себя от природы, я покрасил волосы в чудной светло-лиловый цвет, который получил смешением нескольких красок – на свой страх и риск. Выглядело так себе, но достаточно противоестественно, чтобы я был доволен. Через неделю я решился на макияж, пытаясь подражать моделям и Ирис. Мои первые попытки были ужасны – кто бы знал, что красиво подвести глаза такая сложная задача. Я смывал и красился снова, в надежде набить руку. Мать шарахалась от меня, натыкаясь в коридоре. Но я еще не думал о том, чтобы использовать макияж как провокацию. Мне просто нравилось, что, заглянув в зеркало, я обнаруживаю там кого-то, не похожего на обычного меня. Не думал я и о том, что нарушаю какие-то нормы. Я до сих пор помню этот момент удивления: есть мужское и есть женское, и выбор определяется тем, что у тебя между ног. Почему? Кто решил, что это обязательно должно быть так? Какое им дело? Я не понимал их раздражения, но задумался, как использовать его в собственных целях.
Я начал приходить в школу накрашенным, причудливо одетым. В погоне за собственным стилем у меня обнаружились особо тяжкие творческие способности. Я мог три часа выбирать одну майку, чтобы принести ее домой, безжалостно изрезать и облить краской из баллончика, – и наконец-то она меня устраивала. Я выбирал самые яркие цвета, и мне нравились контрастные сочетания. Я был изгоем не по собственной воле, но решение стать отщепенцем принял сам. Теперь я чувствовал себя особенным, а не просто отличающимся от других, как гнилое яйцо от свежих. Когда я шел по улице, встречные замирали в оцепенении или, наоборот, живо убирались в сторону. Однажды ко мне подскочила девочка лет тринадцати.
– Ты здоровский! Ты самый крутой! – кричала она, размахивая руками. Ее глаза горели истеричным обожанием.
Я испугался и убежал от нее, не догадываясь, что подобных девочек в моей жизни будет еще много.
Хотя у придурков в школе стало больше поводов колошматить меня, залечивать синяки мне приходилось все реже. Раньше я был маленьким, чуть ли не самым мелким в классе, но, едва мне исполнилось тринадцать, вдруг начал расти, как бамбук, и к четырнадцати годам уже возвышался над большинством моих одноклассников. Компенсируя недостаток силы, я развивал в себе ловкость и учился быстро бегать, чему способствовали длинные ноги. Пусть я не сразу смог приноровиться к меняющемуся телу, остальные, видимо, тоже привыкали к каким-то изменениям, потому что изловить меня им удавалось редко, разве только когда они перекрывали мне пути бегства.