– Откуда же ты знала, в какую сторону идти, когда в путь пустилась?
Лина рассматривает свои руки. Теперь они движутся – сосредоточенно собирают подол в складки. Робости, смущения в этом нет. Кажется, что это – непроизвольное движение самой задумчивой руки.
– А спрашивала. Лукас – парень молодой, веселый, с людьми сходится легко и скоро – я и думаю, где он побывал, там люди его запомнят. Ну, и спрашивала. Люди очень хорошо относились. И правда, третьего дня мне сказали на дороге, что он в Джефферсоне, работает на строгальной фабрике.
Миссис Армстид разглядывает склоненное лицо. Она подбоченилась и наблюдает за молодой бесстрастно, с холодным презрением.
– Думаешь, он там будет, когда ты явишься? Это если он вообще там был. Услышит, что ты с ним в одном городе, и до вечера там усидит?
Потупленное лицо Лины спокойно, серьезно. Ее рука остановилась. Теперь она лежит на коленях спокойно, словно умерла там. Голос звучит ровно, невозмутимо, упрямо.
– Я думаю, семья должна быть вместе, когда рождается ребенок. В особенности – первый. Я думаю, Господь об этом позаботится.
– Да уж, вижу, без Него не обойтись, – грубо, в сердцах произносит миссис Армстид. Армстид лежит в постели, подперев голову, и смотрит поверх изножья, как она, еще одетая, склоняется под лампой к комоду и остервенело роется в ящике. Она достает металлическую шкатулку, отпирает висящим на груди ключом, вынимает оттуда полотняный мешочек, открывает его и вытаскивает фарфорового петуха со щелью в спине. Когда она опрокидывает и яростно трясет его над крышкой комода, в нем брякают монеты и редко, нехотя выскакивают по одной из щели. Армстид наблюдает за ней с кровати.
– Ты что это надумала делать с яичными деньгами на ночь глядя?
– Мои деньги – что хочу, то и делаю. – Она наклоняется к свету, лицо у нее сердитое, злое. – Небось я их растила, мучилась. Ты и пальцем не шевельнул, видит Бог.
– Ну да, – говорит он. – Не сыщется в стране у нас человека, чтобы кур у тебя оспорил – вот опоссум разве да змея. И банк твой петушачий, – добавляет он. Потому что, нагнувшись внезапно, она срывает с ноги туфлю и одним ударом разносит копилку вдребезги. С кровати, рукой подпершись, наблюдает Армстид, как она выбирает из осколков последние монеты и кидает их с остальными в мешочек и с яростной решимостью завязывает его и перевязывает – узлом, тремя, четырьмя.
– Ей отдашь, – говорит она. – Как солнце встанет, запрягай и вези ее отсюда. Вези хоть до самого Джефферсона, если не лень.
– Пожалуй, от лавки Варнера ее и без меня подвезут, – отвечает он.
Миссис Армстид поднялась до зари и приготовила завтрак. Когда Армстид вернулся с дойки, стол был накрыт.
– Поди скажи ей, чтобы есть шла, – велела миссис Армстид.
Когда он привел Лину, хозяйки на кухне не было. Замявшись на пороге – да почти и не замявшись, – Лина окинула взглядом кухню; лицо ее было сложено для улыбки, для речи – заготовленной речи, понял Армстид. Но она ничего не сказала; заминка даже не была заминкой.
– Есть давай да поехали, – сказал Армстид. – Тебе еще порядком добираться. – Он наблюдал, как она ест – прилежно, с тем же чинным спокойствием, что и вчера за ужином, хотя сегодня оно подпорчено вежливой, даже слегка нарочитой умеренностью. Потом он протянул ей мешочек. Она приняла его с удовольствием, но без особого удивления.
– Ой, я ей очень благодарна, – сказала она. – Только они мне не понадобятся. Я уж почти добралась.
– Ты возьми все-таки. Заметила небось – если Марта что задумала, ей лучше не перечить.
– Я очень благодарна, – сказала Лина. Она спрятала деньги в свой узелок и надела чепец. Повозка ждала их. Когда они поехали по дорожке, она оглянулась на дом. – Я вам всем очень благодарна.
– Это она, – сказал Армстид. – Кажись, моих заслуг тут нету.
– Все равно я очень благодарна. Вы уж попрощайтесь с ней за меня. Я надеялась сама ее увидеть, да…
– Ага, – сказал Армстид. – Она там где-нибудь, наверно, по хозяйству. Я ей передам.
К лавке они подъехали рано утром, а там уже сидели на корточках мужчины, плевали через обглоданное каблуками крыльцо и смотрели, как она медленно, осторожно слезает с сиденья повозки, держа узелок и веер. И опять Армстид не шевельнулся, чтобы ей помочь. Он сказал сверху:
– Это, стало быть, мисс Берч. Ей надо в Джефферсон. Если кто туда нынче едет и захватит ее, она будет очень благодарна.
В тяжелых пыльных башмаках она встала на землю. Посмотрела на него снизу – спокойно, безмятежно.
– Я вам очень благодарна.
– Ну да, – сказал Армстид. – Теперь, надо думать, ты до города доберешься. – Он смотрел на нее сверху. И, настороженно прислушиваясь к тому, как язык с бесконечной нерасторопностью подбирает слова, молча и быстро думал, едва успевая за мыслью Мужик. Всякий мужик. Сто случаев сделать добро упустит ради одного случая встрять, куда его встревать не просят. Прозевает какой угодно случай, проворонит любую возможность – богатства, почета, благого дела, а то и злодейства даже. Но случая встрять не упустит Потом язык нащупал слова, и он услышал их с не меньшим, наверное, изумлением, чем Лина: «Только я бы не очень надеялся… полагался на…» – думая Не слушает она. Если бы она могла услышать такие слова, не вылезала бы она сейчас из этой повозки, с пузом своим, да с узелком, да с веером, одна не тащилась бы в город, которого сроду не видела, не гналась бы за парнем, которого ей вовек не увидеть, которого и раз-то увидеть – оказалось больше, чем надо «…а если вертаться будешь этой дорогой, все равно когда – завтра ли, нынче вечером…»
– Теперь, я думаю, все наладится, – ответила она. – Мне сказали, он в Джефферсоне.
Он повернул повозку и поехал домой – сутулый, с выцветшими глазами; он сидел на продавленном сиденье и думал: «Бесполезный разговор. Чужим словам, своим ушам не поверит, как не верит тому, что люди думают вокруг нее вот уже… Четыре недели, – она сказала. Как сейчас не чует и не верит. Сидит там на верхней ступеньке, руки на коленях, а они вокруг на корточках и плюют мимо нее на дорогу. И не ждет ведь, пока ее спросят, сама рассказывает. По своей воле рассказывает про этого чертова парня, словно ей и нечего особенно скрывать или рассказывать – даже когда Джоди Варнер или кто из них скажет, что этого парня на деревообделочной в Джефферсоне зовут не Берч, а Банч. Это ее тоже не беспокоит. А ведь она, пожалуй, еще больше Марты знает – как она вчера Марте сказала? Господь позаботится, чтобы все было по справедливости».
Двух вопросов оказалось достаточно. И, сидя на верхней ступеньке, узелок и веер держа на коленях, Лина снова рассказывает свою повесть, с дословными повторами упорной и прозрачной детской лжи, а мужчины в комбинезонах, сидя на корточках, тихо слушают ее.
– Этого парня фамилия Банч, – говорит Варнер. – Он уже лет семь работает на фабрике. Почем ты знаешь, что и Берч твой там?
Она смотрит на дорогу, туда, где Джефферсон. Смотрит спокойно, выжидательно, чуть отрешенно, но раздумья во взгляде нет.
– Наверное, там. На строгальной этой фабрике. Лукас всегда любил развлечения. Тихая жизнь не по нем. Потому-то ему и не нравилось на Доуновой лесопилке. Потому он… мы и решили сменить место – ради денег и развлечений.
– Ради денег и развлечений, – говорит Варнер. – Этот молодец не первый увильнул от дела, для которого родился на свет, и от тех, кто положился на него в этом деле, – ради денег и развлечений.
Но она, очевидно, не слушает. Она тихо сидит на верхней ступеньке и смотрит на пустую дорогу, за поворот, откуда она изволоком убегает к Джефферсону. Мужчины сидят на корточках у стены, смотрят на ее покойное, безмятежное лицо и думают – как думал Армстид и продолжает думать Варнер, – что на уме у нее мерзавец, который бросил ее в беде и которого она, наверно, больше не увидит – разве что полы его пиджака, развевающиеся от бега. «А может, она про эту, как ее, Слоунову, Боунову лесопилку думает, – говорит себе Варнер. – Ведь и дурочке, поди, не обязательно забираться так далеко, в Миссисипи, чтобы понять, что новое место немногим отличается и не намного лучше будет того места, откуда она сбежала. Даже если тут нет брата, которому не по нутру ее ночные гулянки», – думает. А я бы так же, как брат, поступил, и отец ее поступил бы так же. Матери у нее нет, потому что отцова кровь ненавидит с любовью и гордостью, а материнская – с ненавистью любит и сожительствует