Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Сказать по правде, мы с бабушкой всегда были несовместимы, и было заранее ясно, что с моей стороны чистейшее безумие соглашаться на жизнь под одной крышей, но первое, что я усвоил после разорения: нищие не выбирают. Я не был нищим в буквальном смысле слова, но денег у меня было очень мало, а у бабушки очень много, и только помешанный отказался бы от такого выгодного предложения. Однако, как и все выгодные предложения, оно себя не оправдало. Совместная жизнь с родственниками никогда себя не оправдывает, безразлично, гость вы или хозяин. Я жил с бабушкой и ненавидел свою зависимость, жил с родителями и умирал от скуки, жил с тещей и чуть было не наложил на себя руки, жил с кузиной и доходил до ярости. По-моему, лучше спать под железнодорожным мостом, чем утопать в роскоши в доме у родственников. Наверное, тут дело в том, что мера обязательной вежливости вступает в вопиющее противоречие с мерой допускаемой фамильярности. Вконец рассориться с родственниками, с которыми вы до конца дней связаны нерасторжимыми узами крови, невозможно, даже если вы сгоряча сказали им все то, что обычно вслух не говорится, - они все равно приедут к вам снова, и это очень утомительно. Позврослев, я стал держаться жестче с немилой моему сердцу родней, но в юности я полагал, что нужно ее терпеть. Моя бабушка, мать моей матери, вывела бы из себя и святого. Родив мою матушку, она вторично вышла замуж и впоследствии вернулась из Калькутты богатой вдовой, горевшей родственными чувствами. Фамилия ее была Батлер, Хэрриет Батлер, и вряд ли вам случалось видеть существо более взбалмошное; правда, когда я повзрослел и мне уже не нужно было жить с ней вместе, я очень привязался к старой даме. Но даже в Париже, предоставленный всецело ее власти, я не мог не дивиться ее твердой решимости всегда и во всем поступать по-своему, чего бы это ей ни стоило. Жить вместе с Хэрриет Батлер означало плясать под ее дудку и все тут. Тирания ее распространялась не только на то, когда и что вам есть, на какой стул сесть, открыть или закрыть окно, но главное и самое небезопасное - на вашу душу. Бабушка считала, что, предоставляя мне кров и стол, приобретает право знать все, что я делаю и даже думаю. Я бы охотно делился с ней своими мыслями, если бы она не требовала, чтобы они в точности повторяли ее собственные. Всякий раз мы спорили из-за совершенных пустяков; из уважения к ее возрасту и положению я старался сдерживаться, и ей поэтому казалось, что она выигрывает в каждом раунде. Вначале мы поселились на улице Луи-ле-Гран, можете себе вообразить, как мы развлекали окружающих: бабушку нимало не заботило, слышат ли ее посторонние, напротив, аудитория лишь прибавляла ей задору, но сковывала и смущала ее бедного внука. Я корчился под ударами ее словесного бича и сжимался от публичного выражения гнева. Не думайте, что я мирился со своим унизительным положением из-за денег, ничего подобного, просто за ревом бури я различал тепло и доброту, которых она почему-то не умела высказать, и вряд ли я тут ошибался. В конечном счете, она была хорошая женщина, но не спускала дуракам, которых вокруг нее водилось множество, и по ошибке приняла меня за одного из них.

Позже, когда мы перебрились в уютные меблированные комнаты на улице Прованс, я начал держаться с ней тверже и старался почаще пропускать трапезы. Славный старый "Нэшенел Стэндарт" к тому времени испустил дух, и я окончательно стал учеником живописной мастерской - точно так, как и задумал в ту пору, когда передо мной еще оставался выбор. Но постепенно я совсем его лишился, и это стало жизненным диктатом: чтоб тратить свои жалкие гроши на личные потребности, мне ничего не оставалось, кроме как жить с бабушкой и терпеть ее, и если я хотел прямо смотреть людям в глаза и показать, на что способен, мне следовало в течение трех лет учиться живописи - так я и делал. Как бы то ни было, я жил в Париже, а не в Лондоне, был свободен от служебного рабства и ждал своего часа. Попав в ярмо, которое я сам себе облюбовал, я быстро понял, что оно ничем не лучше прежних - тех, что мне навязывали. Разница состояла лишь в том, что на этот раз у меня не было иного выхода. Мне надлежало преуспеть как художнику или сделаться кем-нибудь еще, чтобы прокормиться. Мою историю вы знаете - к чему еще я был способен, кроме как к жизни джентльмена, которая мне стала недоступна? Я прошу у вас не сочувствия - я сознаю, что был счастливчиком и никогда не знал нужды, - а только понимания. Я даже не хочу сказать, что разорение мне причинило вред, возможно, то было лучшее из всего со мной случившегося, но все-таки вообразите, что я пережил, когда на меня обрушилась внезапная перемена судьбы. Повторяю, я мужественно перенес дурные вести, но все же был выбит из колеи и испытывал нервное возбуждение, которое принимал за душевную приподнятость. Вам это кажется непостижимым, но именно так оно и было. Я очень долго не ощущал уныния из-за своих финансов. Точно то же происходит с любой моей трагедией, каков бы ни был ее повод: я встречаю ее твердо, все отмечают бодрость моего духа, я предстаю достойным восхищения философом, но спустя несколько недель или месяцев, к тому времени, когда все окончательно забывают о случившемся, я начинаю стонать и корчиться от боли и предаюсь глубокому и запоздалому отчаянию, которое тем больше, что я держу его под спудом, - вот тогда-то, когда труднее всего рассчитывать на утешения, я в них острее всего нуждаюсь. Так было и с потерей состояния. А что из этого получилось, я расскажу вам в следующей главе.

5

Я теряю состояние, но обретаю жизненное поприще

Итак, вот он я - счастливый до головокружения от того, что учусь живописи в Париже, и возомнивший ненадолго, будто обрел, наконец, свое подлинное "я", но так ли это было? Долгие годы все мы жили в убеждении, что художник из меня получился бы гениальный, но мой талант никто и никогда не подвергал проверке и не соизмерял с талантами других. И что же, я очень быстро понял, что дело выглядит именно так, как я того боялся: я гораздо лучше рисовал, чем писал красками, тогда как у обычного студента все обстоит как раз наоборот. Хоть я и не желал себе в этом признаться, но чувство цвета у меня было неважное - точно так же я никогда не признавался, что моим романам не хватает действия, хоть втайне сознавал это. Рисунком я владел довольно сносно, но в живописи был невыразителен. Очень скоро моих холстов достало бы, чтобы изжарить на них буйвола, однако успехи были обескураживающе скромными. Часами я копировал любимые полотна в Лувре и постепенно стал задумываться, есть ли в этом смысл: первоклассного художника из меня все равно не получилось бы. Не верилось, что я смогу когда-нибудь продавать плоды своих трудов и выдержу три года ученичества, но я об этом помалкивал. Я не мог не сравнивать свое равнодушие к тому, чего достиг как художник, с тем, как горячо интересовался скромнейшим из литературных дел, и стал спрашивать себя - не прямо, конечно, не называя вещи своими именами, разумно ли идти и дальше по избранному пути? Во мне росло отвращение к собственным художническим потугам, и после целого года непрерывных усилий я из протеста целый месяц валялся в постели и читал романы.

Опасный признак, говорите вы, да, верно, я тоже так считал. Разве я не впадал всегда в апатию при первом же препятствии? Разве не знал, что после апатии, если ее не одолеть, придет угрюмое отчаяние? Кроме меня, никто и не думал ее одолевать: парижский мэтр интересовался мной не больше, чем мой кембриджский наставник или мистер Тэпрелл из Хейр-Корта. Если я не справлялся с живописью, математикой или юриспруденцией, они считали, что это не их забота, а моя, и были правы: мои ошибки и решения были моим личным делом. Я молил бога дать моим пальцам силу справиться с тем, к чему они, как ни старались, не были пригодны, и в то же время вновь метался в поисках выхода из положения, в которое сам себя поставил. Раз у меня нет денег, достойных этого названия, значит, для того, чтоб распрощаться со студенческой жизнью, нужно либо найти работу, либо вернуться домой и сдаться на милость моей многострадальной матушки, чего мне никак не хотелось. Я изо всех сил добивался, чтобы меня послали в Константинополь иностранным корреспондентом от "Морнинг Кроникл", но мои отчаянные усилия ни к чему не привели. Одному богу известно, что я рассчитывал там делать, но мне казалось, что само слово "Константинополь" несет с собой освобождение. Когда все в жизни идет вкривь и вкось, что может быть соблазнительнее бегства, тем более бегства, совершаемого с разумной целью и к тому же оплаченного? В таком назначении мне виделась не просто работа на год, но, очень вероятно, будущая книга с рисунками автора, эдакий "Иллюстрированный год путешественника", из-за которого передерутся все лондонские издатели. То был мой первый честолюбивый замысел во всей его подкупающей наивности и откровенности, тот самый, который впоследствии стал навязчивой идеей. Вам не забавно, что я способен был вообразить себя автором путевых очерков, но не романистом, и что мои мечты кружились вокруг словесных и карандашных зарисовок увиденных мной мест, а не вымышленных характеров? То было следствие занятий живописью: при всем своем увлечении журналистикой я связывал свое будущее с карандашом, а не со словом. И я доволен, что впоследствии сумел не раз, а много раз осуществить эту свою первую мечту, хоть из нее не выросли великие литературные шедевры - впрочем, неизвестно, есть ли вообще такие среди написанных мной книг.

19
{"b":"75167","o":1}