- Ну что ж, тятя, может, я и стыд потеряла, может, и большой грех взяла на свою душу, бог пусть сам рассудит, - шурша за тростниковой ширмой платьем, заговорила Маринка.
- Ты семью оскорбила, мужа! Это как?
- Повинилась!.. Ежели надо за это казнить, казните, но туда я уже не вернусь, не-ет! Говорила ему, что не люблю, хотела, старалась... А он в первую же ночь стал Кодаром попрекать, сознайся, говорит, а то хуже будет... Поймите вы меня, тятенька, миленький, как же мне было... Я тогда в саду удавиться хотела! - доносился из-за ширмы всхлипывающий Маринкин голос. У Петра Николаевича сердце разрывалось на части.
- Зачем же шла? Кто тебя гнал?
- Все, кроме вас! Проходу не давали, липли, приставали, про Кодара сплетничали! Пусть теперь говорят! Что правда, то правда! Вы как хотите, а теперь я его жена, назло всем детей нарожу!
- Ты жена своего законного мужа. Он тебя через полицию...
- Не думаю, чтобы Родион был такой дурак... Может, его папаша?.. Пусть приедет, я сама с ним поговорю... Я ему расскажу, что меня перевели в татарскую веру. Вера другая, значит, и закон другой.
- Марина, как ты можешь шутить? Ты что же, хочешь, чтобы я тебя своей дочерью не считал? - взволнованно, с болью в голосе говорил отец.
- Не шучу! Какие тут шутки, коли полицией грозятся! А помните, вы мне сами рассказывали, как казаки привозили полонянок из Хивы: попы сначала крестили их, а потом венчали, а писарь Важенин по сей день на крещеной татарке женат... Вы сами тоже не знаю на кого похожи, а я вся в вас, такая же черномазая и упрямая. Что же теперь будем делать?.. Вешаться аль топиться я, тятя, раздумала, жить хочу... Как мне тут хорошо! Как привольно! Если бы вы знали!
- Вижу. Ты хоть о матери-то вспомни, - с примирительными в голосе нотками задумчиво проговорил Петр Николаевич.
Он понял, что все кончено и ничего изменить нельзя. Теперь уже думал об Анне Степановне. Сильно сдала она и очень страдала.
- А я о ней, тятя, каждый день богу молюсь...
- Еще не разучилась молиться-то?
- Молюсь... по привычке... Хоть дядя Василий и говорил, что никакого бога нет, попы его выдумали... Наверное, и на самом деле так... Уж как я ни молилась, как ни просила его помочь мне в моих девичьих делах, все выходило так, будто я какая отверженная. Теперь-то уж, если и есть он, слушать меня не станет. Магомета буду просить...
Тулеген не выдержал и залился веселым, трескучим смехом. Поглаживая клинышек бородки, сказал:
- Какой, Петька, у тебя дочка! Ай-яй! Джигит!
- Плохо учил!.. - не то в укор дочери, не то в свое осуждение проговорил Петр Николаевич. - Слушать ее - так и сам...
- Уж признайтесь, сами-то тоже над попами подсмеивались... Я вас слушала, теперь вы меня послушайте, - перебила Маринка. - Любила вас и люблю по-прежнему. Маме скажите, что у меня за нее тоже сердце болит.
Маринка вышла из-за ширмы, гордая и красивая. На ней была розовая кофточка и длинная синяя юбка. Скрестив на груди руки, она с тихой грустью продолжала:
- Может, когда вы приедете и все ей расскажете, простит и она меня. А если захочет, привезите ее сюда...
- Мать больна, - не поднимая головы, сказал Петр Николаевич. - А когда узнает все, наверное, не встанет совсем.
- Ладно, тогда я сама приеду, - часто моргая глазами, сказала Маринка. - Можно мне приехать к вам?..
- Там видно будет, - неопределенно ответил отец и тут же спросил, где прячется Кодар, почему он боится его...
- Он не прячется, - вступилась Маринка. - В город уехал, скоро должен быть.
Отказавшись от еды, Петр Николаевич сухо простился с дочерью. Так и не повидав Кодара, уехал. Видел и понимал Лигостаев, что дочь вернуть уже нельзя. Сердце волю почуяло, ни на что ее теперь не променяет... Правду сказала она и насчет полонянок, и насчет попов, и насчет крещеной татарки. Все было, чего греха таить... Велик, наверное, и ее грех? "Мне ли судить?" - отъезжая от аула, спрашивал себя Петр. Именно это угнетало его с той самой минуты, когда узнал о побеге Маринки. Он был ошеломлен, подавлен ее поступком, но в то же время знал, что осудить дочь не в силах. Вел он себя в то утро странно, словно не отец, а гость посторонний... К затеянной буяновской родней погоне, с привлечением полиции, отнесся неодобрительно, да и дом зятя покинул слишком поспешно.
- Ты, сваток, будто рад нашему позору, - бредя по коридору, прозорливо кинул на прощание Матвей Буянов. - Ах, грехи, грехи! - тормоша всклокоченную голову, завывал сват.
- Ее грех велик, а мой, отцовский?.. - Сдавив стременами конские бока, пустил коня наметом. На твердом степном шляху хлестко гудели подковы, ветер свистел в сухом ковыле. Перед тугаем поехал шагом - от самого себя все равно не ускачешь - куда ты, туда и твои грехи... А за ним был такой, что даже на исповеди от бога утаил... Сутуло горбясь в седле, Петр гнал прочь нахлынувшие воспоминания, и чем быстрей приближался тугай, тем тоскливей становилось на душе. Сумерками наплывал прибрежный лес. Под ногами утомленного коня, рысцой сбежавшего с пригорка, густо зашуршал влажный осенний лист. На обнаженных сучьях кряжистых осокорей и ветел чернели клочья гнезд и стаи голосистых галок. Где-то тут, совсем близко, под старой, дуплистой ветлой, и его, Петра Лигостаева, незримый, но памятный грех... Здесь весной прошлого года последний раз встретил Липку Лучевникову. Она рвала на песчанике сочные столбунцы, а он коней путать привел. Не сама ли она подстроила эту встречу?.. Тянулось это годов пять. Привез он тогда овдовевшей Олимпиаде мужнину казачью справу. Все началось с обоюдной горести, с чарки поминальной, с бесед душевных, а как кончилось? Чем скорей подрастали дети, тем стыдней было смотреть им в глаза. Какой уж тут суд! Рванул коня и снова поднял галопом, клонясь к передней луке, скакал до самого брода, знал, что нечем ему обрадовать мать Маринки, жену свою кровную, Анну Степановну.
Дома, когда рассказал о Маринке, Анна Степановна ахнула, упала на подушку с перекошенным лицом, да так и застыла в параличе. Больше недели, как немая, мычала и покачивала головой, а там ей и совсем стало плохо. Пришлось сообщить Маринке. Поникла она своей гордой, красивой головой, корила себя за все большие и малые грехи, упросила Кодара перекочевать на старое место, ближе к станице, ближе к умирающей матери.