Помню небо, зигзаги полета,
Белый мрамор, под ним водоем,
Помню дым от струи водомета,
Весь изнизанный синим огнем...
Если ж верить тем шепотам бреда,
Что томят мой постылый покой,
Там тоскует по мне Андромеда
С искалеченной белой рукой.
Это не просто зарисовка, но и не аллегория. Это - один из немногих символических образов Анненского. Все здесь может быть прочитано буквально, тем более что это такой близкий Анненскому "парковый" пейзаж (стихотворение входит в "Трилистник в парке"), но нам подсказано и расширение смысла ("Нет путей никому, никуда"), "Обломок" хранит память о прекрасном цельном бытии, от которого он отторгнут; важно и другое: этому целому он также нужен, цельность нарушена и искажена без него:
Там тоскует по мне Андромеда
С искалеченной белой рукой.
Мы говорим обычно об индивидуализме как характерном свойстве декадентского мироощущения. Индивидуализм Анненского - бесспорный, но совершенно отличительный: да, его поэзии свойственна предельная сосредоточенность на внутреннем "я", острота чувства одиночества. Но его "индивидуализм" существует в динамике и всегда "на грани": в остром напряженном переживании своих отношений с тем, что "не-я", - внешний мир, чужое сознание. Психологическая углубленность и утонченность, сосредоточенность в собственном "я" не приводят к эгоистическому самоутверждению, но, напротив, обращают к чужому "я", представляющему также целый мир, столь же трагически замкнутый в себе. Именно у Анненского могло родиться такое ощущение:
А где-то там мятутся средь огня
Такие ж я, без счета и названья,
И чье-то молодое за меня
Кончается в тоске существованье.
Вяч. Иванов в этом выходе к другому хотел видеть путь развития лирической мысли Анненского: "Кажется, можно заметить, - писал он, - что лирика Анненского первоначально обращает всю энергию своей жалости па собственное, хотя и обобщенное я поэта, потом же охотнее объективируется путем перевоплощения поэта в наблюдаемые им души ему подобных, по отделенных от него гранью индивидуальности и различием личин мирового маскарада людей и вещей".
Такие свойства, как чрезвычайная чуткость, психологическая изощренность, дают не только острую, порой болезненно острую реакцию на все, что может мучить человека в обыденности, но и родство в боли и мучении со всем, что так же болит и мучается. Страдание органически соседствует с состраданием.
Близость к демократическим заветам русской литературы XIX века, влияние брата-народника, соединяясь с психологической утонченностью, создает характерное для Анненского переплетение демократизма и эстетизма. Отсюда и особое, ему свойственное чувство, чувство виновности, как бы чувство стыда за эстетизм страданий, за саму обостренность немотивированных переживаний страха и тоски. В стихотворении "Опять в дороге" встреча с юродивым заставляет экзистенциальный страх замениться реальностью чужого жизненного страдания; и вместе со стыдом за "грезы" неожиданно и органично наступает просветление:
Когда ушла усталость,
И робость, и тоска...
Была ли это жалость
К судьбишке дурака,
Как знать?.. Луна высоко
Взошла - так хороша,
Была не одинока
Теперь моя душа...
Определяя "новую поэзию", вполне как будто в духе декадентского импрессионизма ("мистическая музыка недосказанного и фиксирование мимолетного", передача "ощущений" и "настроений"), Анненский вкладывает в эти определения неожиданный свой смысл, не совпадающий с задачами декадентов: в "настроениях" он видит ту форму "душевной жизни, которая более всего роднит людей между собой".
Соотношение личности и мира просматривается и в решении одной из вечных проблем искусства - соотношения человека и природы. Природу в общепринятом смысле Анненский, видимо, воспринимал слабо. (Из дорожного письма: "На меня вообще природа действует не сильно".) У каждого истинного поэта природа своя и проблема его собственная: "... И равнодушная природа красою вечною сиять..." (Пушкин), и "Покров, накинутый над бездной..." (Тютчев), и фетовское безмерное упоение ее красотой. У Анненского в подавляющем большинстве стихотворений это городская природа: парки, сады с прудами, аллеями, фонарями, да еще часто воспринимаемая из-за оконного стекла, - то есть природа заведомо окультуренная, уже пронизанная человеческим отношением и миром человеческих, "вещей". Поэтому и весь вообще предметный мир поэзии Анненского ("вещный мир", как любят литературоведы определять лирический мир Анненского) можно включить в понятие природы. Он пишет в одном из инеем о красоте природы, "считая природой равно: ... и игру лучей в дождевой пыли, и мраморный обломок на белом фоне версальских песков, и лихорадочный блеск голубых глаз, и все, что не я..." В его природном мире нет яркости и резкости красок. Властную силу природной жизни Анненский отвергает так же, как всякую "горделивую и ... самодовлеющую в своей успокоенности красоту" (Вяч. Иванов):
Я - слабый сын больного поколенья
И не пойду искать альпийских роз,
Ни ропот волн, ни рокот ранних гроз
Мне не дадут отрадного волненья.
Но милы мне на розовом стекле
Алмазные и плачущие горы,
Букеты роз увядших на столе
И пламени вечернего узоры...
----
Но о том не спою, что мне шепчет прибой,
Что вокруг и цветет и смеется.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
А еще потому, что в сияньи сильней
И люблю я сильнее в разлуке
Полусвет-полутьму наших северных дней,
Недосказанность песни и муки...
Анненскому чужда метафорическая условность в изображении природы, та антропоморфизация природного мира, при которой он целиком уподобляется человеку, копирует его свойства и действия. Но он не может принять и пути символистов, их устремленности к "синтезу", к "вселенскому единению". Оптимизм такого синтеза был Анненскому принципиально чужд.
У Анненского свой путь к единению с природой, свой "родственный слой". Этот "слой" - родство в страдании, единение со всем, что страдает. Поэтому у него почти схематически четко противопоставляются "властной красе" природа и вещи в их слабости, увядании.