— И не надо, — сказал Ревякин.
— Вы будете бросать жребий или нет? — раздражённо спросил Тетерин. — Хочется вернуться к обещанному отцом Николаем козлёнку.
— Не надейтесь на то, что он будет хорошо приготовлен, — фыркнул Василий Васильевич. — Матушка Наталья из любого самого лучшего продукта умеет приготовить несъедобный ошмёток. Я лично налегал на закуски, которые сам же и привёз, — язык, колбасу, ветчину.
— Ну, всё, — пуще прежнего рассердился Тетерин. — Разворачиваюсь, и едем назад! Хватит ломать комедию!
— Нет, стоп! — возразил Чижов, видя, что Белокуров охотно бы согласился на такое разрешение конфликта. — Ревякин, вот вам монета. Если выпадет орёл, то я иду к берёзе первым.
— А если чиж? — пошутил остряк Белокуров.
— Чиж он и есть орёл, — сказал Тетерин. — Бросай, отец-основатель!
Ревякин подбросил монету, поймал её в кулак, развернул ладонь и при виде орла воскликнул:
— Чиж!
— Жалко, — сказал Белокуров. — Лучше бы я первый.
— Не волнуйтесь, — похлопал Ревякин Василия Васильевича по плечу, — если он вас застрелит, я буду стреляться с ним за честь моей бывшей жены. Он отказался взять её в жены, и я хочу отомстить. Идите спокойно.
Чижов вылез из машины и направился в сторону самим же им выбранной в качестве барьера берёзы. Он шёл и считал шаги: один, два, три, четыре, пять, шесть... Кажется, с шести шагов Лермонтов стрелялся с Мартыновым?., семь, восемь, девять... А снег-то всё идёт и идёт... десять, одиннадцать... нет, не пенальти!., двенадцать, тринадцать. Берёза. Тринадцать шагов. Дурное число. Василий Васильевич развернулся и прислонился спиной к стволу берёзы. Цепочка шагов пролегла от него по снегу, вверх по обочине дороги к автомобилю Тетерина, из которого высовывалась безусая морда Белокурова.
— Огонь! — крикнул ему Чижов и махнул рукой. Он чувствовал себя так, будто в него и впрямь будут по-настоящему стрелять. В окошке автомобиля появилось дуло пистолета. «Какой-то дурак сказал, а все вокруг заталдычили, — подумал Чижов, — что история повторяется дважды, сначала как трагедия, а потом как фарс».
— Вот он сейчас кокнет меня, и будет вам фарс, — вслух вымолвил Василий Васильевич, не на шутку перепугавшись направленного на него пистолетного взгляда. Ещё он успел подумать о том, что и пускай Белокуров убьёт его, нажав на свой белый курок, пускай не будет фарса, а будет трагедия, как на Чёрной речке.
Грохнул выстрел, пуля шпокнулась в ствол берёзы высоко над головой Василия Васильевича, метрах в трёх, должно быть. Всё по-прежнему сохраняло статус фарса. Обманутый и неубитый историк Чижов оторвал спину от ствола берёзы и зашагал в сторону автомобиля, из которого в него только что стреляли. Белокуров уже вылезал.
— Погодите, — сказал ему Чижов. — Посчитайте шаги.
— Зачем это? — удивился главный редактор «Бестии».
— Прошу вас.
— Ну, хорошо. Один, два, три... — он пошёл к берёзе, а Чижов сел на его место и взял у Тетерина пистолет.
— Это его или ваш?
— «Стечкин», именное оружие моего покойного отца, — ответил Тетерин. — Калибр — девять миллиметров. Бьёт без промаха.
— Сколько шагов? — крикнул Чижов Белокурову, который уже стоял, прислонясь к берёзе спиной, высокий и солидный главный редактор известного газетного издания, в красивом плаще оливкового цвета.
— Тринадцать, чёрт возьми! — крикнул он в ответ Чижову.
— И у меня тринадцать, — вздохнул Чижов. — Шаги у нас одинаковые.
Он высунул руку из окна машины и внимательно прицелился сначала в живот, потом в голову Белокурова. Он хорошо видел бледное лицо своего некогда любимца, а теперь врага. Оно выражало тревогу. Неужели надобно убить этого человека?
— Полегче! — сказал Ревякин. — И впрямь застрелишь!
— Не убий, — добавил Тетерин. — Да и вообще, пожалей его славного малыша.
— Ладно уж, — тяжело вздохнул Чижов, — фарс так фарс! Сим прощаю Белокурова, бестию!
Он резко подбросил руку и выстрелил вверх, прямо в небо. В следующий миг лицо Белокурова окрасилось красным, и главный редактор «Бестии» рухнул ничком в траву, присыпанную снегом.
— Что такое! — испугался Чижов. — Не мог же я попасть в него!..
Он выскочил из машины и бросился бежать по трём цепочкам шагов — двум своим и одной белокуровской. Подбежав к Белокурову, резко перевернул его на спину. Всё лицо главного редактора «Бестии» было в кровавом снегу, кровь продолжала хлестать из обеих ноздрей.
— Борис! — крикнул Василий Васильевич в отчаянии. — Хватит дурить!
ЭПИЛОГ
— Бедняга!.. Ребята, на его месте
должен был быть я.
— Напьёшься — будешь.
В конце мая Николай Прокофьевич получил письмо, адресованное Борису, и, вскрыв его, прочитал следующее:
«Здравствуй, мой дорогой и единственный! Представляю, как ты сейчас горько улыбаешься, прочтя это обращение, но я повторяю: мой дорогой и единственный! То, что я совершила, не заслуживает никакого прощения, и я понимаю, как мерзко выглядела в глазах — твоих, Николая Прокофьевича, твоего друга или знакомого. Кстати, кто он и почему я раньше не знала его? Да, мне нет прощения, но я всё-таки надеюсь, что ты прочтёшь моё письмо до конца и постараешься понять меня. Боря! Я сама не знаю, что со мной случилось! Сейчас, вспоминая всё произошедшее, я понимаю только одно: я провалилась в какой-то чёрный квадрат Малевича. На меня чем-то воздействовали. Это была не я! Понимаешь ты это, родной мой?! Ведь ты знаешь, как я любила тебя. Разве я могла снюхаться с тем противным американишкой? Нет, нет и нет! И я ещё раз говорю себе и тебе: то была не я! И то, что случилось со мною после нашей роковой встречи и развязки при пистолетах, лишнее подтверждение тому, что я попала в чёрный квадрат. И чудо, что мне удалось из него выскочить. Когда после автомобильной аварии я попала в больницу с переломами обеих ног и тазобедренного сустава, я сразу стала никому не нужной, и этот грязный мистер Браун улепетнул в свою Америку, ни разу не навестив меня и лишь передав письмо. Прощальное, видите ли! Ты только представь себе это гадство! Только теперь я чётко осознаю простейшую истину — это Бог спас меня, поломав ноги и тазобедренный сустав! Только попав в автокатастрофу, я смогла выскочить из чёрного квадрата и тем самым спастись. Не было бы счастья, да несчастье помогло. Боже! Как я скучаю по тебе, по Серёже, по Николаю Прокофьевичу. Да, не только по Серёже, а и по тебе, и по Николаю Прокофьевичу, хотя представляю, какими словами он чехвостит меня. И за дело! Заслужила и ненависть, и презрение, тут ничего не поделаешь. Я обожаю тебя, Боря! Я тоскую по тебе! Я люблю всех вас троих, моих дорогих Белокуровых — старшего, среднего и младшего! Хотя бы глазком увидеть вас! А ходить-то я смогу теперь очень и о-о-очень нескоро! Так что лучше тебе забыть меня, дуру проклятую. Выйду из больницы — буду хромая. Может быть, на всю жизнь хромою останусь. Но может быть, сердце твоё дрогнет и ты придёшь ко мне, любовь моя, сердце моё! Я так хочу обнять, прижаться к вам, родные мои! Слышите ли, как воет и скулит моя измученная, изломанная душа? Люблю, люблю, люблю тебя, Боря! Твоя многогрешная Белокурва».
Несколько дней Николай Прокофьевич думал над этим письмом, чувства боролись в нём, и, в конце концов, он отправился в ту больницу, в которой лежала Тамара. Один, без Серёжи. Он нашёл Тамару и впрямь в плачевном состоянии, всю подвешенную на растяжках, в палате довольно чистенькой, но всё равно скверно пахнувшей. Увидев его, она удивилась и, кажется, перепугалась.
— Ну, здравствуй, — сказал он, садясь на стул. — Я получил твоё письмо и прочёл его.
— А почему вы, а не Боря? — спросила она тихо.
— Он умер, — жёстко произнёс Николай Прокофьевич, полагая, что имеет полное право на эту жестокость, ибо уже твёрдо решил простить «многогрешную Белокурву». Ведь должна же быть у Серёжи мать, если не стало отца.