Такое быстрое отступление как будто торжествовавшей уже революции в нашей истории было не первым. Его мы пережили в декабре 1905 года. Наши отцы видели то же после 1 марта. Жизнь этим опровергала тех, кто утверждал, что для подавления революции одной репрессии мало, что всегда необходимы уступки; в этих случаях уступок сделано не было, а с революцией все-таки «справились».
Можно объяснить это тем, что настоящего революционного настроения тогда еще не было, что с ним смешали то бурление на поверхности, которое Розанов охарактеризовал ядовитой брошюрой: «Когда начальство ушло». Но в таком объяснении есть ложный круг. Кто мог бы сказать, удалось ли репрессии остановить революцию потому, что революционного настроения еще не было, или что это настроение переменилось потому, что репрессия не опоздала? С известного момента пожара нельзя потушить; но в начале любой пожар может быть остановлен. Революция, подобная 1917 году, могла наступить и в 1905, если бы ей тогда «уступили». Но и 1917 год мог кончиться иначе, если бы правительство кн. Львова себя повело так, как через год революционное правительство действовало в Германии. Правда, репрессия революционную развязку может только отсрочить, т. е. только выгадать время. Но умная власть эту отсрочку может использовать, чтобы революцию сделать не только невозможной, но и ненужной. Отсрочка часто спасает безнадежное дело. К несчастию, история дает материал только для наблюдения; опыта сделать нельзя, и потому дальше предположений мы не можем пойти.
Но для тех, кто не соблазняется революцией, кто понимает, к чему она в конце концов привела бы, самая отсрочка ее должна почитаться заслугой: она дает шанс ее совсем избежать. Эту заслугу должно признать за Столыпиным.
И потому, если бы борьба с революцией была его единственным делом, подобно задаче начальника воинской части, призванного для подавления открытого «бунта», который, исполнив свой долг, в дальнейшем уступает место другим, гражданским властям, критиковать Столыпина было бы трудно. Он поставленной перед ним задачи достиг. Но он был главою правительства, которое само эту временную победу должно было в дальнейшем «использовать», и в этом он себе отчет отдавал. Он признавал, что задачей исторического момента было преобразование старой России и установление в ней «правового порядка». В этом был его долг. Потому, борясь с революционным движением, он не должен был допускать, чтобы эта борьба разрушала основы такого порядка.
Это ставило принципиальный вопрос. Какими приемами «правовое государство» вправе «бороться» с открытыми врагами? Самого права его на эту борьбу нельзя отрицать, не обрекая «правового государства» на гибель; это было бы то же, что отрицать право пацифистских демократий на создание армий и ведение войн. Но из признания за государством права на применение «силы», на строгость «репрессий» и на «предупреждение преступлений» не следует, что государству дозволено все. Есть приемы, которыми оно само себя разрушает. Существует разница между военным положением, временными, исключительными законами с одной стороны, и статусом «заложников», приказами о расстреле «восходящих и нисходящих родных» заподозренных в преступлении лиц, которыми себя опозорили германские оккупанты. Самозащита «правового государства» против врагов, даже в опасные для него моменты, от начал «правового государства» не должна отступать. Этот принципиальный вопрос был затронут перед 1-й Государственной думой, когда в заседании 13 мая зашел спор о немедленном и полном снятии «исключительных положений».
Поучительно, что тогда прославленные наши юристы на этот вопрос ответа не дали; они или трагичности его не понимали, или не хотели давать существующей власти никакого оружия для борьбы с революцией. Они отделывались уверением, что исключительные положения никогда не нужны, что для восстановления у нас спокойствия достаточно «амнистии» и «неприкосновенности личности», и даже прямою неправдой, будто исключительные положения уже формально отменены Манифестом. Это был не честный ответ на большой вопрос, а «политика». Но что же по этому вопросу думал такой человек, как Столыпин?
Тогда перед 1-й Думой он признал негодность существовавших у нас «исключительных положений», сказал свою знаменитую фразу о «кремневом ружье», которого он бросить не может, пока не дадут ему нового. При существовании Думы правительство одной своей властью дурных законов изменить не могло, а по своему настроению тогдашняя Дума никаких улучшений для «исключительных положений» не приняла бы. Правительству приходилось поэтому поневоле пока оставаться при «кремневом ружье». После роспуска оно стало свободно; оно могло по ст. 87 издать другие законы для борьбы с революционными наступлениями, приведя их в соответствие с новым режимом. Можно было признавать и необходимость «исключительных положений», и пользу строгих репрессий; все это совместимо с правовым государством. Но и в такие периоды репрессии должны были быть основаны только на нормах закона, для всех обязательных, от которых никому нельзя отступать. Только тогда государство сохраняется как правовой институт, а не разгул физических сил. Примеры подобных исключительных положений знало даже наше старое русское право.
Возьмем военное положение. Там, где оно вводилось, несколько категорий дел, специальной 17-й статьей предусмотренных, бывали изъяты из общей подсудности и передавались военным судам для суждения по законам военного времени. Это суровая мера, но с правовым режимом вполне совместимая. В ней нет произвола, так как это – общая мера для всех. Но наше положение об «охране», под которым, якобы временно, а на деле постоянно, жила вся страна, было построено на другом основании. В нем была также 17-я статья (просто совпадение нумерации), которая предоставляла генерал-губернатору право передавать по своему усмотрению на суждение военного суда «отдельные дела о преступлениях, общими уголовными законами предусмотренных». Между этими двумя семнадцатыми статьями идейная пропасть. В одном случае была хотя и жестокая, но общая норма, в другом было разрешение, данное генерал-губернатору, существующий закон нарушать. Вытекающее из этого для генерал-губернатора право по своему произволу назначать, кому он пожелает, смертную казнь по законам военного времени было в миниатюре все старое Самодержавие.
В этом был тот разврат, который всех приучал к беззаконию, заменял закон произволом и этим «воспитывал нравы». Что же в междудумье в этом отношении сделал Столыпин? Он не только не исправил, хотя бы частично, «исключительных положений», но он их в самом «невралгическом пункте» ухудшил. Единственная новелла, введенная им в эту область, была знаменитая «мера» 19 августа 1906 года о «военно-полевых судах».
Она предоставила генерал-губернаторам в тех случаях, «когда совершение преступления является настолько очевидным, что нет надобности в его расследовании», право предавать обвиняемых особому военно-полевому суду с применением наказаний по законам военного времени и т. д.
В этой мере не только сохранен, но усилен тот антигосударственный принцип, на котором покоилось все положение об охране. Все было представлено усмотрению генерал-губернатора. Он может не вмешиваться и предоставить делу идти по общим законам; может отдельное дело передать обычным военным судам; может, наконец, если захочет, отдать дело особому специальному составу суда, из одних строевых офицеров, без участия военных судей и военного прокурора, без всякой проверки и жалобы. И такой приговор должен был исполняться немедленно. Все, что было главной язвой «исключительных положений», этой новеллой было подтверждено и усилено.
Подкладка этой меры теперь обнаружилась. В «Красном архиве» напечатано письмо Государя Столыпину от 12 августа 1906 года[12]:
«Непрекращающиеся покушения и убийства должностных лиц и ежедневные дерзкие грабежи приводят страну в состояние полной анархии. Не только занятие честным трудом, но даже сама жизнь людей находится в опасности.