Безжалостный ритуал требовал от нового государя, вступающего на отцовский престол, поистине нечеловеческих усилий. Людовику пришлось присутствовать при последних минутах отца, принять от него тайну «королевского чуда», подписать завещание[5] и в течение двух дней вкушать пищу подле набальзамированного трупа Филиппа. Потом водный путь из Фонтенбло в Париж, куда перевезли тело Филиппа Красивого, утомительные шествия и ночные бдения, церковные службы, бешеная скачка – и все это в самый разгар зимы, когда кони вязнут в грязи, смешанной со снегом, когда от порывов ветра перехватывает дыхание, а снег упорно сечет лицо.
Поэтому-то Людовик X от души восхищался своим дядей Валуа, который в течение всех этих дней ни на минуту не покидал племянника, умело разрешал все вопросы, пресекая все споры о местничестве, неутомимый, волевой, поистине страшный в своей вездесущности.
Казалось, именно его, Карла Валуа, природа наделила энергией, необходимой королям. Уже сейчас в беседе с аббатом Эгидием он заботился о миропомазании Людовика, хотя оно должно было состояться только будущим летом. Ибо аббатство Сен-Дени было не только усыпальницей французских королей, но и хранилищем орифламмы – знамени Франции, – которая торжественно извлекалась на свет божий, когда король отправлялся в поход. Здесь же сберегали одеяния и все атрибуты, требуемые при миропомазании. Граф Валуа вмешивался во все. Не нуждается ли в переделке мантия? В полном ли порядке ларцы, в которых будут перенесены в Реймс скипетр, шпоры и держава? А корона? Пусть незамедлительно золотых дел мастера снимут мерку с головы Людовика и подгонят корону под его размер. Ах, как бы хотелось его высочеству Валуа возложить королевскую корону на свое собственное чело! И он хлопотал вокруг племянника, как хлопочут вокруг новобрачной старые девицы, потерявшие надежду выйти замуж, – то подколют волан, то расправят шлейф…
Аббат Эгидий, почтительно слушая распоряжения Валуа, искоса поглядывал на молодого короля, которого снова начал бить кашель, и думал: «Приготовить-то все для миропомазания недолго, только дотянет ли он до лета?»
Когда поминки окончились, Юг де Бувилль, первый камергер Филиппа Красивого, поднялся с места – ему предстояло сломать перед Людовиком X свой резной жезл, что должно было ознаменовать окончание его обязанностей при королевской особе. Глаза толстяка Бувилля застилали слезы, руки тряслись, и он трижды пытался переломить свой деревянный жезл, подобие и символ золотого скипетра короля. Опустившись рядом с молодым Матье де Три, назначенным на должность первого камергера Людовика, толстяк шепнул ему:
– Вам теперь, мессир, честь и место.
Присутствующие поднялись, вышли во двор, где их уже ждали кони, и кортеж тронулся в последний путь. Не так-то много народу собралось на улицах Сен-Дени, чтобы приветствовать Людовика криками: «Да здравствует король!» Хватит вчерашнего дня, и так успели намерзнуться накануне зеваки, сбежавшиеся поглазеть на траурное шествие, голова которого появилась в воротах аббатства, когда хвост еще тащился через заставы Парижа; сегодняшнее торжество не сулило ничего интересного. С неба начал падать не то снег, не то дождь, от которого насквозь промокала одежда; на улицах остались только самые рьяные зеваки или же те, что, стоя под навесом крыльца, могли приветствовать нового государя, не рискуя вымокнуть до нитки.
С юных лет, с того самого времени, когда Людовик узнал, что ему суждено стать королем, он не переставал мечтать о том, как в сиянии солнца славы торжественно въедет в свою столицу. И когда Железный король одергивал сына, сурово выговаривая ему: «Людовик, не будьте таким сварливым!» – сколько раз он, сын, желал смерти отцу, сколько раз думал: «Когда получу власть, все изменится и люди увидят, каков я есть».
И вот Людовика уже провозгласили королем, а он так и не почувствовал перемены, превратившей его во владыку Франции. Ничего не переменилось, разве что он испытывал сегодня еще большую слабость, еще тягостнее стало ощущение неуверенности в своем непривычном величии да откуда-то нахлынули мысли об отце, столь мало любимом при жизни.
Бессильно уронив голову на грудь, дрожа всем телом, он вел коня через пустынные нивы, где только кучи соломы черными пятнами выделялись на непорочно-белой пелене, и казалось, это скачет впереди своего разбитого войска чудом уцелевший полководец.
Наконец показались первые домишки парижской окраины, и кортеж проехал заставу. Но парижане проявили не больше ликования, чем жители Сен-Дени. Да и чему, говоря откровенно, было радоваться? Раньше срока наступившая зима затруднила подвоз припасов, и смерть привольно разгуливала по столице. Год выдался неурожайный; съестные припасы становились редкостью, а цены на них все росли. Голод стоял у ворот Парижа. А то немногое, что знал народ о новом короле, отнюдь не давало надежды на лучшие времена.
Говорили, что Людовик – человек вздорный и мелочно-злобный, откуда и пошла его кличка Сварливый, просочившаяся из дворца в город. Никто не мог назвать случая, когда бы он совершил великодушный или хотя бы разумный поступок. Единственное, что принесло ему печальную славу, – это титул обманутого мужа, который, обнаружив измену, велел после жестоких пыток утопить в Сене всю свою челядь, заподозренную в попустительстве изменнице.
«Поэтому-то они меня и презирают, – твердил про себя Людовик X, – презирают из-за этой потаскухи, которая надо мной надругалась и выставила на посмешище всему свету… Ничего, не любят так, полюбят силой, они у меня еще попляшут, будут славить меня на все лады, точно души во мне не чают. А прежде всего мне нужно взять себе новую супругу, дать народу новую королеву, чтобы смыть позор бесчестья».
Увы! Отчет, который ему накануне, по возвращении из Шато-Гайара, сделал граф Артуа, оставлял мало надежд на быструю и безболезненную развязку. «Ничего, шлюха согласится: прикажу так с ней обращаться, так велю ее мучить, что непременно согласится».
Спускалась ночь, и лучники зажгли факелы. Пронесся слух, что при проезде короля будут кидать в толпу серебряные монеты, и поэтому на перекрестках улиц собирался кучками нищий люд в немыслимых отрепьях, сквозь которые просвечивало голое тело. Но никто даже грошика не кинул.
Печальный кортеж при свете факелов, проехав через Шатле и мост Менял, достиг наконец королевского дворца.
Опершись о плечо конюшего, Людовик X спрыгнул на землю, и вся кавалькада тут же рассыпалась. Первой подала пример графиня Маго, объявив, что всем необходимо хорошенько согреться и отдохнуть и что она лично возвращается к себе в отель Артуа.
Воспользовавшись удачным предлогом, отправились по домам бароны и прелаты. Даже братья нового короля удалились к себе. Итак, когда Людовик X вступил в королевский дворец, за ним последовал только строй лучников и слуг, его дядья – Валуа и д’Эвре – и Ангерран де Мариньи.
Они прошли через Гостиную галерею, почти безлюдную в этот час и поэтому особенно огромную. С десяток торговцев, после неудачного дня запиравших сундуки, скинули шапки и, собравшись у входа, дружно крикнули: «Да здравствует король!» Но под величественными арками галереи их голоса прозвучали до странности слабо.
Сварливый медленно продвигался вперед, ноги в слишком тяжелых сапогах не повиновались ему, тело горело в лихорадке. Он обернулся направо-налево, вновь оглядел непомерно высокие статуи сорока королей, которые, начиная с Меровингов, правили Францией, – статуи, по приказу Филиппа Красивого воздвигнутые здесь вдоль стен при входе в королевское жилище, дабы каждый понимал, что здравствующий ныне государь является законным продолжателем священного рода, призванного к власти самим Господом Богом.
Это сборище каменных колоссов – предков, глядевших белесыми в свете факелов глазами, – лишь усиливало смятение несчастного живого, из плоти и крови, принца, их наследника, только что вступившего на престол.
Какой-то торговец обратился к своей жене: