Ещё один шаг к невозможной пропасти!
Ошалелый Гном судорожно пытался найти выход из ловушки, зато Демон торжествовал, даже Пьеро обрадовался, растворял млеющее сердце в сладкой истоме.
Однако Гном победил:
– Пойми, Аня… – хрипло и беспристрастно начал подбирать нужные (лживые! лицемерные!) слова. – Я проводил тебя домой, потому что это… ну, мой долг. Потому, что я организатор дискотеки и отвечаю за посетителей. За всех. Как учитель. Вернее – пионервожатый. Я отвечаю за ВСЕХ пионеров. Ты пионерка?
Аня расстроено кивнула.
– Вот! Скоро станешь комсомолкой. Я провёл бы ЛЮБОГО школьника, который задержался допоздна, если бы у неё, у него… не было с кем идти домой. Любого, будь то ученик или ученица. Для меня все одинаковы. Все дороги. Всех люблю.
Девочка опустила плечи, насупилась.
Бедный Пьеро уже рыдал от моей несусветной лжи.
– Спасибо, что принесла, – сказал теплее. – Ты мне ничего не должна. Это мой долг. Дружеские отношения между учителем и учеником. Ты очень хорошая девочка. Мне вчера было очень приятно…
– Мне тоже.
– Ну, вот…
– Мы будем дружить? – Аня уставилась на меня.
– Мы уже дружим.
– Я не о том. О настоящей дружбе.
– Как?
– Будем встречаться, делится новостями… Как в пионеркой песенке, помните: нужным быть кому-то в трудную минуту…
– Конечно! Я всегда готов прийти тебе на помощь. Любому ученику.
Аня опустила глаза: не может взять в толк, как могу быть таким олухом, после сказанного ею, сокровенного.
– Я хочу с вами дружить ПО-НАСТОЯЩЕМУ, – обречённо выдохнула.
Нет силы дальше её мучить!
– Не могу… – ответил безысходно, с нежностью вбирая взглядом маленькую фигурку. – Пойми, Анечка, НЕ-МО-ГУ!
– Почему?!!
– Потому, что НЕЛЬЗЯ.
– Почему – нельзя?
– Если парень в двадцать лет, да ещё учитель, дружит с восьмиклассницей – так нельзя. Это плохо.
– Кому плохо?
– Тебе… Я могу причинить психическую травму.
– Чего?! – Аня недоумённо уставилась на меня.
– Ну… я порой могу вести себя по-взрослому.
– Ведите!
– Нельзя! Вчера, когда тебя нёс…
– Я ещё хочу, чтобы вы меня несли.
– Но это – нельзя. Это запрещено.
– Кем?
– Школой, – сказал первое, что пришло на ум. Сам ответа не знал. – Родителями. Законами. Обществом, наконец. Нельзя – потому, что – нельзя! Табу – называется. На уроках истории учили.
– Знаю. Это, когда обутым нельзя в священную пещеру заходить. Но причём тут пещера, и какое дело им всем до меня, до моей личной жизни? – зло сказала Аня.
– Табу – это НЕЛЬЗЯ. Без объяснения причин. Потому, что так нужно. Кому-то… Ты должна стать частью системы, быть гражданином, патриотом, хорошо учиться. В общем, так заведено – ИМ до всего есть дело. А личной жизни у тебя быть не может, потому, что ты ещё маленькая.
– Я что – не человек?!
– Человек, но маленький. Ты ещё не понимаешь…
– Я всё понимаю! Не надо меня считать дурочкой! Пионеры-герои в мои годы подвиги совершали, жизнь для родины не жалели – вы сами рассказывали.
– Подвиги совершать можно, и жизнью жертвовать, а дружить ПО-НАСТОЯЩЕМУ – нельзя. Такие законы.
– Глупые законы, – сказала девочка, глянула на меня с вызовом. – И вы глупый, если им верите.
Соскочила со стула, села возле меня, взяла мою руку своими ледяными.
– Ой, какой горячий! Вам лечиться надо, – защебетала. – Моя бабушка рецепты разные знала, а я в тетрадку записывала, про травки, как заваривать. Я завтра приду, возьму тетрадку…
– Не нужно завтра! А что маме скажешь?
– Мама понимает. Я рассказывала, как вы меня спасали. Она ничего плохого не ответила, только удивилась, что именно вы. Она вас знает – вы раньше к ней часто ходили.
– Я? К ней ходил?
– Ну да. К ней в библиотеку. Городскую. Она там заведующей.
– Как маму зовут?
– Аля… Алевтина Фёдоровна.
– Да, знаю… Ты её дочка?!
– Что-то не так?
– Наоборот…
1981 – 1989, Городок
Алевтину Фёдоровну, или АФ – как обозначал её в дневниках (а в Леанде называл по имени – Алевтиной), знал давно, с шестого класса, когда получил допуск во взрослую городскую библиотеку и прочитал «Рассказ о любви» Рэя Брэдбери. Мне тогда тринадцатый шёл.
Похожа на Аню – маленькая, хрупкая. «Предпервая Муза» – как называл её в дневниках последующих – объект отроческих желаний, где главным фетишом служили книги и всё, с ними связанное: оттопыренный вырез кофточки, в котором открывалась бретелька лифчика, когда Алевтина каллиграфическим почерком заполняла формуляр; её ноги, когда наклонялась к нижней полке, чтобы достать книгу; и я, заворожёно следящий, как поднимается край юбки, открывает углубление с обратной стороны колена.
В предсонных выдумках я не раз подходил, дотрагивался до того углубления, а потом осторожно, медленно запускал руку выше. Затем рифмовал эти стыдные желания, возбуждаясь до поллюций, заучивал наизусть и рвал, потому что показать никому не мог.
Я представлял, как попрошу разрешить мне дотронуться, хоть через одежду (и она разрешит!), но конечно, этого не делал. Зато она сама, чувствуя мои тайные желания, порой подходила ко мне, читающему за столом в отведённом уголке библиотеки, наклонялась, приобнимала за плечи, спрашивала, нравиться ли книга, или ещё что-то, и я впитывал её запах, лёгкое дыхание на своих волосах, угадывал плечами близость маленьких округлостей под тоненьким свитерком.
Однажды, будто ненароком, я прижался плечом к её грудям. Алевтина не сразу отстранилась, даже поцеловала меня в макушку. Последнее я для себя выдумал, а возможно, так было наяву.
Вычислив обусловленность подходов библиотекарши с моими уединениями, намеренно шёл в угол читального зала, садился, раскрывал книгу и спиной ждал приглушенного ковровой дорожкой цокота каблучков. Порой не дожидался. Но если посетители расходились, у нас начиналось тайное свидание (я так считал!). Не знаю, что думала при этом Алевтина – я тогда о книгах не думал.
Порой она садилась возле меня на соседний стул, и я мог украдкой разглядывать её колени, похожие на детское лицо с чёлкой, щёчками, ямочками для глаз и подбородка. Я очень хотел к ним дотронуться наяву и даже гладил в стыдных мечтах. Я всегда любил зиму, уютную для чтения, но в ту пору её разлюбил, поскольку Алевтина прятала коленки под тёплые колготы, сквозь которые личико не проступало.
Разлучаемые редкими посетителями, мы обсуждали писателей и мои стихи «для всех», которые я читал Алевтине. Она внимательно слушала, порою делала замечания, но больше восторгалась и говорила о великом будущем, если займусь поэзией.
Большая часть тогдашних стихов были тайными признаниями в любви, но Алевтина, как мудрая женщина, лишь улыбалась, не отвечала на признания странного мальчика, и дарила в дни рождений редкие поэтические сборники, подписанные лимериками. Я их вычитывал по буковкам, ища в бессмыслице сокрытый смысл. И находил. Но не более того: мне было тринадцать, ей – двадцать восемь.
Зато книжные новинки оставались безраздельно моими. Я допускался до распаковки бандеролей с новыми поступлениями и единолично овладевал нетронутыми страницами, пользуясь правом первого перелистывания.
Тогда, в благословенном начале восьмидесятых, я мечтал жениться на Алевтине, лишь бы подождала, пока закончу школу. Мне было совершенно безразлично, что она старше меня на пятнадцать лет и замужем.
Длился мой тайный роман, названный в дневниках «Библиотечным», четыре отроческих года, до «первой любви» в шестнадцать. После знакомства с Зиной я продолжал ходить в библиотеку, но реже – книги уступили место вздохам на скамейке, стихи поменяли адресата, как и предсонные фантазии.
Алевтина Фёдоровна поняла мои поредевшие визиты. Мы общались во время заполнения карточек, обсуждали новинки, доступ к которым у меня остался, но она чувствовала перемену, не расспрашивала.