– Дома?
– Да?
– И какую работу делает твоя мамочка?
Верхнее окно было приоткрыто, и из него доносился мамин плач. Энн подняла взгляд на окно, потом посмотрела вниз, на меня, потом снова вверх, на окно.
– Она художница, – сказала я. Мама громко протяжно рыдала. – Иногда картины получаются не так, как ей хотелось бы, – объяснила я.
Я думала, после этого Энн оставит меня в покое, но она шагнула вперед и прижала свой дурацкий палец к кнопке звонка. Ей пришлось нажимать три раза, прежде чем мама подошла к двери, одетая в халат, слишком сильно открывавший ноги. Я не хотела больше слушать тупые речи Энн или дурацкий мамин плач, поэтому протиснулась мимо них, поднялась по лестнице, пересекла площадку и вошла в свою комнату. Там по-прежнему пахло мочой и духами. Я стащила с кровати простыню и запихнула в шкаф. Матрас под ней был такой же грязный и вонючий, но я застелила его одеялом и притворилась, будто он чистый. Через несколько минут услышала, как закрылась входная дверь, услышала, как мама поднимается по лестнице и уходит к себе в комнату. Она больше не плакала. Мы обе сидели в своих комнатах и прислушивались к тому, как мы прислушиваемся друг к другу.
Когда я поняла, что мама не зайдет повидать меня, даже не собирается накричать на меня, я подошла к окну и стала смотреть, как снаружи хлещет дождь. Только миновало обеденное время, но я не могла зайти ни к кому, потому что все были в школе. Мамин флакон с духами все еще стоял на подоконнике в моей комнате, и я вытащила пробку, открыла окно и вылила все духи на улицу, под дождь. Когда флакон опустел, бросила его на землю. Я хотела, чтобы он разбился на миллион сверкающих осколков, которые порезали бы мамины ноги в следующий раз, когда она выйдет из дома босиком, но он ударился о дорожку с глухим стуком и отскочил в траву.
Меня начал терзать голод, но в кухонных шкафах не было ничего, кроме сахара и моли. Я открывала и закрывала их, думая о молочных бутылках, стоящих в ящике перед школой. Сегодня холодно, сегодня пятница, и это значит, что молоко свежее, а на обед в школе давали рыбу с жареной картошкой. Моя любимая еда. Я с силой пнула металлическое основание плиты, и из-за нее вывалился пакет «Ангельского лакомства»[3]. Порошок превращался в густое тесто у меня на языке. Мама наверху снова начала плакать, издавая мяукающие звуки, словно котенок. Я пыталась не слушать, но плач застревал у меня в голове, обвивал изнутри, словно плющ, карабкающийся по прутьям ограды.
Поднимаясь обратно наверх, я смотрела под ноги, на корку грязи, сажи и волос, покрывающую пол, но перед маминой комнатой невольно подняла взгляд. Дверь была открыта. Она была закрыта, когда я спускалась на кухню, и это значило, что мама услышала, как я спускаюсь, подошла к двери, открыла ее и отошла обратно. Она сидела на своей кровати, прислонясь лбом к изголовью, и стонала. Я посмотрела, прилагаются ли к этому звуку слезы, но их не было. Щеки были сухими. Она выдавливала из себя этот стон длинной лентой, и каждые несколько секунд скашивала глаза в сторону, чтобы убедиться, что я смотрю.
– Почему ты плачешь? – спросила я. – Это потому, что я пришла обратно?
Она не ответила, и я прикрыла дверь, потому что было похоже, что я только сделала хуже, а не лучше. Раздался визг, потом звук чего-то твердого и тяжелого, брошенного о стену.
– Ты не понимаешь! – завизжала мама. – Тебе вообще плевать! Тебе вообще на все плевать, Крисси!
Вскоре после этого она перестала плакать – наверное, потому, что я не видела ее, и она поняла, что я не приду и не скажу, что мне не плевать. Если она не добилась от меня ничего своим плачем, значит, вообще ничего не могла им добиться, кроме рези в глазах и в горле. Я заставила мышцы живота сжаться, согнулась и выблевала «Ангельское лакомство» на пол. Оно закапало вниз сквозь щели между половицами. Пусть мама сама прибирает. Я вытерла рот тыльной стороной кисти, переступила через лужицу кремового цвета и ушла в свою комнату. Закрыла за собой дверь. Упала на кровать плашмя. Сказала себе, что на следующее утро сделаю кому-нибудь плохо, кому угодно, стольким людям, скольким захочу. Сунула в рот угол подушки и закричала.
Джулия
За все шесть месяцев с тех пор, как Молли пошла в школу, я ни разу не опаздывала забрать ее. Ближе всего была к опозданию в тот день, когда ее отпустили на рождественские каникулы: долго стояла в очереди в магазине игрушек. Заплатила за покупку, добежала до квартиры и спрятала «Шарик, катись»[4] в своем гардеробе, рядом с коробкой игрушек, которые с самого августа собирала для подарка. Проскользнула в школьные ворота ровно в половине четвертого, как раз в тот момент, когда мисс Кинг вывела из школы толпу четырехлеток и пятилеток. Молли подбежала ко мне, сжимая в руке шоколадного Деда Мороза; на ее щеках были нарисованы ягоды и листья остролиста.
– У нас был праздник, и там висела омела, под ней люди целуются, но мы с Эбигейл не стали целоваться, просто потерлись носами, а можно я съем его сейчас?
Как же мне везло раньше! А ведь сегодня я не то чтобы прямо совсем опоздала. На этот раз ворота были распахнуты настежь, и поток других-матерей и других-детей препятствовал мне войти. Я стояла на месте, ожидая, пока они пройдут. Чувствовала себя пустой оболочкой. Мне казалось, что если кто-то натолкнется на меня, просто сдуюсь и осяду на землю.
Молли стояла у питьевого фонтанчика вместе с мисс Кинг, которая, увидев меня, подтолкнула ее мне навстречу.
– Ты опоздала, – сказала Молли, подбежав ко мне.
– Разговаривала по телефону, – объяснила я.
Мы пошли на побережье, и она указала на парк развлечений: он был открыт, но пуст, аттракционы замерли, словно скелеты доисторических животных, а в будочках контролеров курили.
– Можно пойти туда? – спросила Молли.
– Нет.
– Почему?
– Потому что сегодня обычный день. А парк развлечений – не для обычных дней.
– А для каких дней?
– Для особенных.
– Как первый день весны?
– Нет. Ничего подобного.
Я снова попыталась помассировать кожу вокруг глаз, но не смогла разогнать боль, скопившуюся в глазницах. Молли пнула камешек, отправив его в траву, и издала нечто среднее между стоном и всхлипом.
– Ты никогда не разрешаешь мне делать ничего веселого, – сказала она.
– Извини, – отозвалась я.
На дорожку впереди нас вышли женщина и маленькая девочка. Девочка была одета в платье с воланами и туфли без задников, хлопающие ее по пяткам на каждом шагу. Прежде чем я смогла остановиться, в голове у меня заработала счетная машинка.
Сегодня холодно. Ей следовало надеть колготки. На Молли надеты колготки. У Молли не мерзнут ноги. Один балл.
Туфли слишком большие и не обеспечивают правильную постановку ноги. Ступни у этой девочки не разовьются правильно. Туфли Молли правильно подобраны для растущей ступни. Так сказала мне женщина в обувном магазине. Два балла.
Платье выбрано неразумно. Девочка не сможет в нем бегать. Она будет беспокоиться о том, чтобы не запачкать его. Ее маме не следует относиться к ней как к кукле. Одежда Молли сшита для повседневных нужд, а не напоказ. Три балла.
Женщина наклонилась и подняла девочку на руки. Та обвила ногами ее талию и опустила голову на плечо.
У нее есть правильная мать. У Молли – нет. Скоро у Молли не будет вообще никакой матери. Минус все баллы. Минус все баллы, которые ты когда-либо заслужила.
Я посмотрела на Молли, скачущую через трещины в бетоне дорожки. От ветра лицо ее разрумянилось, и она стала еще красивее, потому что так меньше похожа на меня. Именно здесь жила лучшая часть Молли – в зазоре между ней и Крисси, в мягких очертаниях губ и ясности глаз. Иногда мне казалось, что где-то существует ребенок-шаблон, светлокожая, темноволосая девочка, а Молли и Крисси призваны продемонстрировать, что бывает, когда эта девочка ест досыта или голодает, моется или зарастает грязью. С тех пор как оказалась в реальном мире, я мылась каждый день и смогла набрать немного мяса на костях, и понимание того, как Молли похожа на меня, приносило мне теплую радость. Эта радость уносила прочь мысли о тех ее генах, что достались не от меня.