Он, как будто, сам не подозревая того, оказался вдруг в некоем перекрестном диалоге с давно уже мёртвыми поэтами, которые несмотря на свою физическую смерть, всё ещё волновали и подвергали разной степени сомнений его возбуждённую от столкновений с поэтическим словом душу. В этот раз инициатива была «в руках» у Бодлера, хотя и достаточно кратковременная. Его многочисленные реминисценции гораздо менее случайны, чем, к примеру, у Шатобриана, и, следовательно, более значимы. Сам поэт тщательно, осознанно отбирая, ищет в аромате, например, в аромате женщины, её волос, её груди, вдохновляющие аналогии, которые могли бы воскресить в памяти «лазурь небес, округлых и глубоких, или «в огнях и мачтах старый порт».
Или, как в этом случае, Бодлер говорит своему вневременному читателю:
«Мой дух уносит твой волшебный аромат
Туда, где мачт леса валов колышет ряд,
Изнемогающий от качки беспокойной.
Где тамаринд струит далёко запах свой,
Где он разносится пьянящею волной
И сочетается с напевом песни стройной».
Он вновь обрёл духовное равновесие, его уныние было сметено тем блаженством, что в разные периоды его жизни дарили ему деревья и цветы, вид колоколов Мартенвиля, аромат размоченных в чае мадленок и множество других ощущений. Он силился вспомнить цитаты из Бодлера, в которых можно было бы угадать эти «перемещённые» ощущения, чтобы наконец утвердиться в столь благородном родстве. Усилия никогда не бывают напрасными и его память, в качестве вознаграждения за такие усилия, предложила ему одну из самых прекрасных фраз, но, по совершенно непонятной причине, эта фраза принадлежала не Бодлеру, а Шатобриану, из его «Замогильных записок»:
«Тонкий, нежный аромат гелиотропа исходил от грядки цветущей фасоли, но он был принесён отнюдь не дуновением отчизны, а яростным ураганом с Новой Земли, и растение-изгнанник было здесь совершенно ни при чём, и не было здесь сладости воспоминаний и наслаждения. В этом аромате, не вдыхаемом красотой, не очищенном её легкими, не стелящемся по её следам, в этом аромате другой зари, культуры и другой части света чувствовалась вся грусть сожалений, потерь и ушедшей юности».
Эти чудесные фразы, болезненно-нежные, подобно музыке, шепчут утешения в невысказанных горестях и неизлечимом отчаянии; но надо быть осторожным: они могут вызвать в вас тоску по родине подобно тому, как пастуший рожок заставил бедного швейцарского ландскнехта из немецкого отряда в гарнизоне Страсбурга переплыть Рейн; он был пойман и расстрелян «за то, что слишком заслушался альпийского рожка».
И снова аллея стала безлюдна, безвидна и пуста. И тьма над бездною, и дух носился над водою.
Он часто ощущал своё метафизическое одиночество, но оно не являлось для него ни тяжким бременем, ни непереносимой тоской, связанной с некой формой печали или апатией. Для него одиночество скорее было, в некотором роде, внутренним ресурсом, позволяющим сконцентрировать внимание и энергию с целью создания авторского артефакта в области искусства, литературы или, даже, определённого рода сексуальных утех, граничащих с искусством или его сублимацией. Ведь странно даже себе представить то, что какой-либо, произвольно взятый, анонимный шедевр мог бы появиться из какой-то иной творческой стихии, кроме одиночества.
Сложно себе представить, размышлял он про себя, что тот же Брейгель, например, мог бы исполнить сюжет своих «Охотников на снегу», давно отвоевавших своё место в вечности, окружённый семейным стадом или односельчанами. А что говорить тогда о «Кувшинках» Моне, «Анжелюсе» Милле или, к слову, о великом «Утерянном времени» Марселя Пруста, которое родилось в абсолюте его одиночества.
В русле этих размышлений он вспомнил проникновенные слова одного русского режиссёра, имя которого он не смог вспомнить, но его могила с упоминанием об ангеле однажды встретилась ему среди тысяч замшенных надгробий на парижском кладбище Пер-Лашез:
«Мне хочется сказать людям, чтобы они умели больше находиться в одиночестве.
Любили бы быть наедине с самими собой почаще.
Мне кажется, каждый человек должен учиться с детства находиться одному. Это не значит, быть одиноким. Это значит – не скучать с самим собой. Потому что человек, который скучает от одиночества, мне представляется человеком, находящимся в опасности с нравственной точки зрения».
«Мне бы не хотелось держать вас за пределами этой книги; все вы, живые и мёртвые – читатели. Это свершается за пределами моего «я»; и мне бы хотелось, чтобы это свершилось – именно так, в тишине».
Он вспомнил про вчерашний сон, образы которого всё также были ярки и незабываемы:
Завтрак по-фламандски
«В детстве мы любили играть в прятки. Бегать и кувыркаться. Радоваться каждому новому дню. Игрушки были нашими друзьями. Но детские руки беспечны и ото всего, что мы так любили, остались
лишь кусочки дерева и цветной бумаги.
Кофе с корицей ранним зимним утром.
Январская стужа за окном.
Что может быть приятней и полезней чтобы выгнать из себя сонную хандру прошедшей в бессоннице ночи? И остаток сомнительного отдыха.
Он намазывал селедку на хрустящую поверхность еще теплого тоста, когда вдруг, уставившись в окно, подумал, насколько все же Брейгель был хитрецом и затейником: так ловко и виртуозно завлечь этот зимний пейзаж, укрытый снегом, подобно сахарной пудре, на загрунтованную плоскость своего холста. И сделать это с мастерством фокусника за несколько столетий до того, как он увидел этот пейзаж сегодня из окна за завтраком.
Даже голые черные деревья были теми же, что и тогда, удерживаемые в лапах, казалось бы, вечных и вездесущих черно-белых сорок. Не хватало только охотников на снегу, устремивших свой усталый взгляд на лазурный лед замерзшего водоема, на котором беззаботно резвится деревенская детвора.
Сделав глоток горячего кофе, он вспомнил, что брейгелевские охотники были сопровождаемы поджарыми собаками, чьи странные дугообразные и напряженные от холода тела напоминали искуссно вырезанные из бурого песчаника фигуры злобных горгулий, декоративных водостоков, украшавших парадные фасады большинства готических соборов Старого Света.
Однако, ни этот пасторальный зимний пейзаж в окне, ни прекрасный аромат кофе с корицей не способны были отогнать многочисленных химер и василисков его тысячелетней памяти, которые острыми коготками и клыками воспоминаний безжалостно вгрызались в его чувства и ощущения, теребя последние до предела, и возвращая куда-то назад, по ту сторону холста, по снежному склону которого куда-то в неизбежность скалистого горизонта горных утесов вот уже несколько столетий подряд бредут, хрустя снежным настом, молчаливые фламандские охотники. Когти времени оставляют свои следы на шелке. Годы пролетают как птицы. Мы долго шелестим страницами нашей жизни, чтобы в конце её поставить скромные даты своей биографии.
Он тоже помнил этот день, который Брейгель решил посвятить январю и тому тусклому северному свету фламандского неба, в который способен влюбиться только сумасшедший или безжалостный к себе человек. Такой, как Питер Брейгель. Неистовое дитя Брабанта. Enfant terrible de Flandre.
От крика ворон на голых деревьях проснулся деревенский пёс, прикорнувший возле тлеющего очага. Хрустнули ветки под ногами охотника, и испуганная сорока вспорхнула с заснеженного сука, воспарив крестом над покрытой январским снегом колокольней деревенской церкви внизу, в долине.
Он оторвал свой взгляд от холста и с удивлением оглядел окружающий его заснеженный пейзаж. Таким мир предстал перед ним впервые за столько лет: по мосту, через заледеневшее русло реки (как она называлась?), неторопливо шел брабантский крестьянин со связкой хвороста на спине. Его неторопливый шаг настроил наблюдателя на поэтический лад. Потом он увидел, как хозяйка постоялого двора «У оленя» вместе с мужем пытается развести большой костер во дворе, чтобы подпалить свинью. Их дитя греет озябшие руки у пламени. По льду реки две крестьянки скользили на санях. Глядя на голубой лед, он почувствовал озноб, и чтобы немножко согреться, глотнул янтарного сотерна из хрустального бокала-сферы, позаимствованного на краткое мгновенье у отзывчивого Виллема Хеды с его аппетитного «Натюрморта с крабом». Изумительный вкус вина позволил ему увидеть новые, раннее скрытые детали, расстелавшегося перед ним деревенского зимнего пейзажа: перекатывая по нёбу экзотические бергамотово-мускатные ноты сотерна, сдобренные тягучей медовой вязкостью и полнотой, он узрел за деревенской церковью у деревянного моста, небольшой фламандский дом с крытой соломой заснеженной крышей, по которой карабкался крестьянин по направлению к занявшейся нешуточным пламенем каменной трубе. К этому дому уже бежали другие селяне, видимо, спешившие на помощь к бедолаге-хозяину.