Литмир - Электронная Библиотека

Его маленькая, хирургически стерильная, палата номер семь, его золотая клетка, его наконец-то заново обретённый утерянный рай, – всё теперь было здесь и всё было с ним: и то, что он пережил в течении своей короткой и даже нелепой жизни, и то, что с ним не происходило никогда, но отчего-то преследовало его, не покидая ни на миг, как первое слово, услышанное ребёнком в детстве, которое остаётся в его подсознании на всю жизнь. Часто, глядя на великолепие местных окрестностей, ему так и хотелось сравнить живописные пейзажи Бадена и Шварцвальда с аппетитными натюрмортами «малых голландцев»: с сочными застольными темами Бальтасара ван дер Аста или, например, с ontbijtjes Виллема Клааса Хеды, полными морепродуктов, вина и солнечных бликов. В том месте, где знаменитый своими ароматными розами сад Гённера пересекался с руслом Орсо, он разглядел «натюрморт» кисти Амброзиуса Босхарта с пышными цветами и засахаренными фруктами, а пёстрые георгиновые поля рядом с Монастырским лугом, в его представлении, являлись природным воплощением многочисленных сюжетов bloemsstilleven в филигранном исполнении Якоба де Гейна Младшего или Иеронимуса Свертса. Природа мастерски «подражала» «малым голландцам», имитируя их творения посредством жизнерадостной зелени, цветов и солнечного света, всепроникающего и всесвязывающего, подобно бессмертной пране в космогонии индуизма.

Надо бы ещё упомянуть о роли некоторых, дорогих его чувствительному сердцу, женщин, каждая из которых в разные периоды его жизни возвышалась, возносилась, подобно божеству, местному покровителю, вначале – над одним из тех вымышленных пейзажей, участки которого соответствовали периодам его жизни, и где он только там и представлял их, затем – увиденная в воспоминаниях в окружении ландшафта, в каком он её знал и в каком она ему запомнилась, навсегда оставшись в нём, ибо если наша жизнь-скиталица, то наша память-домоседка, и напрасно мы без передышки подталкивали наши воспоминания, они, пригвожденные к месту, от которого мы сами уже оторвались, продолжают жить своей домашней жизнью, как временные приятели, с которыми путешественник познакомился в городе и которых покидает, когда наступает пора покинуть город, потому что именно здесь они, не собирающиеся уезжать, завершат свои дни и свою жизнь, как будто ничего не изменилось, у ступеней этой церкви, перед этими воротами, у подножия этих деревьев, растущих во дворе.

Так что его совсем не удивляло, когда тень Жильберты стелилась не только перед какой-нибудь церковью в Баден-Бадене, где он представлял её, но и на липовой аллее возле Лихтенталя, а тень, возможно, Одетты де Креси, облаченной в элегантное платье с цветочным узором, как на «Весне» Боттичелли, – на влажной тропинке, где сплетались виноградные лозы с фиолетовыми и красноватыми кистями или на рассветном золоте страсбургского тротуара.

И эта вторая особа, рождённая не из вожделения, а из воспоминания, тоже не была последней ни для одной из этих женщин. Ибо каждую из них он знал в разные мгновения, при разных обстоятельствах, где она каждый раз оказывалась другой или же он сам оказывался другим, утопая в мечтах совсем иной окраски.

И сказал он богу, да будет свет. И стал свет. Красным, как киноварь, кровавым, как кармин, столь любимые цвета в палитре Джотто и Пьеро делла Франческа.

Плотный обездвиженный воздух наполнился духотой, видимо, в предверии дождя, сладкий аромат самшита густой пеленой разлился перед каменным входом в розовый сад. И словно вкус размоченной в липовом чае мадленки у Пруста или щебетание дроздов в кронах деревьев у Шатобриана, он, этот терпкий аромат самшита, вновь вернул его в памяти своей во времена давно забытого детства, в те далёкие летние дни, когда мать привезла его впервые на море, где он увидел ранее никогда не виданное: и бирюзовый с отливом кобальта цвет морской волны с серебристой лентой, и стройный ряд древних псевдодорических колонн времён ушедшей в небытие эпохи тоталитарной диктатуры, и даже услышал забавный и какой-то неземной звук невидимого насекомого, впоследствии оказавшийся почти буддистской песней обыкновенной цикады.

Он знал то, что в беспрерывном одиночестве ум становится всё острее. Для того, чтобы думать и изобретать, не нужна большая лаборатория или большая мастерская. Идеи рождаются в условиях отсутствия влияния на разум внешних условий.

Будьте в одиночестве, только в нём рождаются идеи.

Большинство людей так поглощены внешним миром, что они совершенно не замечают, что происходит внутри них.

Одиночество – извечный рефрен жизни. Оно не хуже и не лучше, чем многое другое. О нём лишь чересчур много говорят. Человек одинок всегда и никогда.

В кафе у теннисного корта он выпил бокал терпкого пино нуар и увидел, что свет хорош и тут же отделил свет от тьмы.

И был вечер, и было утро: день первый.

В то утро было тихо. Как будто после ночной бури на море воцарился мертвый штиль. Окна домов, как пустые глазницы, глядели в пустоту улиц и площадей.

Редкий прохожий походкой трёхдневного мертвеца уныло тащился в булочную или уличное кафе, чтобы согреться рюмкой виноградного бренди от бесконечного и промозглого кладбищенского озноба.

Это было как некое дежавю. С чем это можно было сравнить? Что это всё ему так отчетливо напоминало?

И тут он вспомнил: это дантово чистилище, где окончательно достигают истинной смерти созревшие для неё и из которого возвращаются к жизни ещё не доспевшие, не достигшие своего созревания. Это как большой зал ожидания, в котором все ждут своих поездов, тоскливо поглядывая в сторону перронов и вслушиваясь в объявления анонимного диспетчера. Какой странной и простой показалась ему эта мысль: смерть – это не конец всего, а лишь некий «билет» на «поезд», который увезёт тебя в неизвестном направлении. И тут наступил словно бы провал в его размышлениях, подобно одной из форм спонтанной медитации, в которую внезапно ввела его извне какая-то невидимая, непреодолимая и страшная сила. Не то, чтобы мысль была утеряна, нет, скорее одна, внезапно пришедшая к нему мысль, была подменена другой, абсолютно не связанной с первой, утерянной мыслью, и как произошёл этот переход, от едва наметившегося размышления об ароматических свойствах местных сортов лаванды и бересклета к совершенно иного рода воспоминаниям об одной железнодорожной поездке в начале июня из Биаррица в Страсбург, с незапланированной ранее остановкой в Париже, было совершенно не понятно, хотя и вполне объяснимо, если бы была возможность обратиться за разъяснениями к доктору Фрейду, так ловко распутавшему похожий случай, связанный с именем итальянского живописца Бельтраффио и горного итальянского местечка Трафой.

И вот на платформе Восточного вокзала его встретил ночной Париж: жаркое облако городских миазмов сразу же обдало его при выходе из вагона, роты стройных платанов выстроились у выхода из вокзала несмотря на жару, улицы и бульвары убегали в сиреневую даль, куда-то в сторону лувров, набережных и булонских лесов. Нестерпимо хотелось пить и ещё больше спать. Он мечтал о белой прохладной простыне, тишине и бледных пятнах ночных «зайчиков» на стене от света блуждающих ночных фонарей. Захотелось глотка терпкого охлаждённого каберне. Он огляделся вокруг. Ему показалось, что поезд прибыл по ошибке не в Париж, а в ночной Магриб или Карфагены: площадь, прилегающая к Восточному вокзалу, буквально почернела и это несмотря на то, что ленивое парижское солнце было ещё достаточно высоко над горизонтом. Кругом, словно в гигантском муравейнике, без конца шевелились достаточно смуглые люди, ловко выныривая из лавок зеленщиков и забегая в многочисленные барбер-шопы, которые тысячами словно притоны менял ютились по обеим сторонам главной улицы, возможно, Рю дю Фобур Сен-Мартен. После лазурного и уютного Биаррица было нелегко смотреть на все эти живописные особенности местного ландшафта. В глаза бросался поразительный контраст, такой, какой в состоянии заметить простой взгляд обывателя между пастельной голубизной арктического льда во фьордах Бергена, и чёрной, словно пепел, и иссушенной землёй на гигантских пустошах в Танжере.

5
{"b":"749264","o":1}