Смотреть стало не на что. Я сделал глоток виски и запил холодной водой, окутав дымное торфяное пламя чистейшим родниковым льдом. Через проход доносились обрывки беседы.
– Я прекрасно понимаю, чего они добиваются: убедить Старика, чтобы он дал отбой всему проекту… да, результаты пока не плановые, но они есть… если бы он сам не разрешал вмешиваться на каждом этапе… – бубнил один из мужчин.
– Ну, сказать, что тебе не помогают, тоже нельзя, – возразила женщина. У нее был приятный, низкий грудной голос. – Сам Старик, кстати, и помогает, он в этом случае объективен.
Слушать про перипетии корпоративных сражений было неинтересно. Я еще раз с удовольствием сделал глоток и открыл книгу. Впереди была чудесная и в самом лучшем смысле этого слова спокойная ночь.
– Где у вас можно присесть?
Голос показался знакомым – и точно: мой попутчик стоял у входа в вагон, а официантка Наташа обводила широким жестом пространство, как бы очерчивая богатство вариантов посадки. Виски уже успел затормозить мои реакции, я дернулся было, чтобы снова спрятать глаза в книгу, но не успел – мы встретились взглядами, и он тут же сказал:
– А, вот! – и двинулся в мою сторону. – Не возражаете?
Я не возражал. Проклятая петербургская деликатность: нет чтобы сказать прямо: «Извините, я планировал провести этот вечер в одиночестве», ну или хотя бы: «Тут занято». Надо обязательно не возражать, а потом сидеть с надменно-кислой физиономией, как будто кто-то впереди тебя пролез в очередь. Впрочем, не исключено, что и мой сосед руководствовался схожими побуждениями, заставляющими непременно составить компанию человеку, которого увидел впервые в жизни полчаса назад и с которым едва перекинулся несколькими фразами, словно пройти мимо будет невежливо.
Оставалась надежда, что попутчик окажется молчуном. Я снова прикрылся книгой, безуспешно пытаясь сосредоточиться на чтении. Официантка Наташа тем временем принесла меню. Мой визави извлек из кармана пиджака очки в тонкой золоченой оправе, надел на нос, отодвинул подальше меню, как часто делают дальнозоркие люди, и принялся изучать.
– Вот что, – изрек он через минуту, – мне, пожалуйста, фирменную солянку, селедочку на ржаном хлебе с теплой картошечкой, соленые грузди и водку, грамм сто, в замороженной рюмке.
Рот мгновенно наполнился слюной и даже сердце заныло. Колебания были недолгими.
– Наташа, и мне можно то же самое? А яблоко резать не нужно.
– Конечно. – Она быстро сделала пометку в блокнотике, наверное, умножила на два. – Водочку в один графинчик налить?
Мы переглянулись.
– Да, можно в один.
После этого прятаться за книжкой было уже глупо.
Мы выпили по первой за знакомство под восхитительно пламенеющую солянку с томящимся в ней ломтиком свежего пронзительного лимона.
– Адамов, – старомодно представился он. – Виктор Геннадьевич.
Я тоже назвал себя.
– Какое имя редкое, – заметил мой новый знакомый. – Можно сказать, литературное.
Вторая вскоре отправилась вслед за первой в сопровождении нежнейшей селедочки на пропитанном маслом ломтике поджаренного ржаного хлеба. Сразу захотелось курить. Наступало время для разговоров.
– Вы из Москвы или из Ленинграда? – поинтересовался Виктор Геннадьевич.
– Я – да. – Ответ вышел каким-то неловким, наверное, из-за путаницы в топонимике. – Домой еду.
– Я тоже ленинградец, – сообщил Адамов. – Чем занимаетесь, если не секрет?
– Консультант. – Я всегда так отвечаю, когда не хочу распространяться о своих занятиях.
– Вот как. – Он задумался. – Я, наверное, тоже теперь консультант. Вообще-то я в отставке, но вот, привлекают иногда…
– А где служили?
– В милиции, потом в полиции. Подполковник уголовного розыска.
Я про себя улыбнулся точности своей догадки.
– У меня товарищ преподает в Университете МВД, – продолжал он, – тоже отставник, служили вместе когда-то в Ленинграде. Он потом в Москву переехал, теперь вот на пенсии, лекции читает для молодежи. Ну и меня просит иногда семинар провести или практикум. Сегодня как раз обсуждали с ним планы на следующий год.
Мрак за окном неожиданно расступился. Пространство за окнами раскрылось широким простором до самого горизонта, и горсть огней далекой деревни тускло сияла посередине черного необъятного поля россыпью драгоценного янтаря. Над огнями висели широкие пелены тумана, слоями один над другим, до самого подернутого дымкой неба, где в тонкой прорези невидимых облаков сияла призрачная луна. Сияние это подсвечивало туманные пологи неземным и холодным, будто поднебесный театральный софит освещал драпировки сцены шириной в целый мир, и зрелище было таким торжественным и чудным, что перехватило дыхание. Вокруг стало особенно тихо: ни разговоров за соседним столом, ни звона приборов, ни звука из кухни на другом конце ресторана, только полусонный глухой стук колес и поскрипывание вагона.
– Дым, – произнес Адамов.
Я с трудом отвел взгляд от окна.
– Что?
– Я говорю – дым от торфяников. Запах чувствуете?
Действительно, в воздухе чуть слышно ощущался легкий дымный аромат.
– Честно говоря, я думал, это титан топят, – признался я.
– Помилуйте! – воскликнул Адамов. – Это у вас какие-то совсем уж давние воспоминания, никто сейчас колобашками печку не топит и огнем воду не греет. Нет, это торфяники. Лето жаркое было, вот они и горят. Такое и в Ленинграде тоже случалось.
– Да, припоминаю. – Я действительно вспомнил. – В 2000-м было.
Он кивнул.
– И еще раньше. В 1984-м были самые сильные торфяные пожары, дым стоял больше месяца.
Сказал – и взглянул на меня каким-то странно оценивающим взглядом, словно проверял что-то. Если это была проверка памяти, то она явно кого-то из нас подводила.
– Не помню, – честно признался я. – Чтобы целый месяц, сильный дым… Не припоминаю. Вы уверены?
Адамов прищурился и чуть усмехнулся.
– А вам, простите, в 1984-м сколько лет было?
– Двенадцать, – ответил я с некоторым вызовом. – А что?
– Совсем еще юноша, – снисходительно сказал он. – А тогда и вовсе были ребенком. Другие интересы, совсем иные объекты внимания. Дым-то был, а вы его не заметили.
И снова у меня возникло странное чувство, что он то ли испытывает, то ли поддразнивает меня – так порой делают взрослые, запутывающие ребенка головоломкой, на которую знают ответ.
– Ну уж нет. – Я уперся. – У меня прекрасная память. Я помню себя и в шесть лет, и в пять, и еще раньше. Помню старую квартиру и девочку во дворе, которая мне очень нравилась; помню «Пещеру ужасов» в луна-парке, куда ходили с родителями; помню, как в десять лет написал фантастический роман – четыре школьные тетрадки в линейку! – и главную злодейку там звали Ифа Стелла…
– А вы уверены, что это именно воспоминания?
Он откинулся на спинку сиденья и, прищурившись, смотрел на меня. Мне следовало удивиться, и я удивился.
– Что вы имеете в виду?
– Девочка во дворе. Есть ее фотографии?
Я покачал головой.
– Нет.
– Когда вы видели ее в последний раз?
– Ну… в шесть лет, перед тем как мы с родителями переехали.
– Кто-то еще из ваших родственников или знакомых помнит ее?
– Вряд ли. Не уверен. Нет.
– Тогда откуда вы знаете, что она вообще существовала? Продолжим. Этот роман, написанный в десять лет, сохранился?
– Увы.
– Кому-нибудь давали прочесть?
– Нет, никому.
– Значит, и в его существовании тоже можно усомниться.
Я молчал. Адамов подержал немного паузу и продолжил:
– Я довольно много читаю в последние годы, преимущественно научную литературу – в меру своих возможностей понимания, конечно. И про парадокс памяти тоже прочел немало. Субъективная память почти такая же абстракция, как и вера. Есть что-то, что помним только мы: не сохранилось записей, нет и не было фотографий, люди потерялись где-то среди годов жизни или вовсе ушли из нее. Остается только наша уверенность в том, что эти воспоминания соответствуют некой действительности прошлого времени, что события происходили, знакомые существовали, но никаких оснований для этой уверенности нет. Что мы имеем в виду, когда говорим: я помню? Во что превращается воспоминание через десятки лет? И воспоминание это, или лишь сон, зацепившийся за сознание, или вовсе – история, которую мы придумали себе когда-то и за долгие годы поверили в ее реальность?