Так вот, отчего я остановилась на этом эпизоде? Дело в том, что из романа «Королевское высочество» следует, что такая тяжкая участь не только у этих заблудших бюргеров – художников, но и у государей, если, конечно, это настоящие государи, а не те, кто готов скинуть запросто пиджак и поиграть с обывателем в кегли. Но это наставник высокородного принца Клауса-Генриха, которого зовут доктор Юбербейн, и при этом он – зеленолицый и прошедший огонь, воду и медные трубы (повторяющаяся систематически в романе характеристика), это он утверждает, что вот так запросто поиграть с обывателем может только государь, не сознающий своего предназначения, фальсифицирующий свое призвание, ибо, парадоксальным образом, что дозволено быку, не дозволено Юпитеру (история с президентом Клинтоном – яркий тому пример). Вообще зеленолицый доктор Юбербейн не жалует пошлой и жиденькой демократии. По его мнению, этикет, выдержка, долг, самообладание – те избранные и обособленные формы существования, которые нуждаются в попечении и заботе, ибо представительное существование – это жертва. А какое избранничество может быть без жертвы? Для доктора Юбербейна государь не должен нисходить к обывателю, государь больше, чем человек. Юбербейн совершенно презирает обывателей, заурядных людей, живущих обыкновенной жизнью, все эти непосредственность, тепло, открытость – «прямые навыки жизни», естественные и оттого вульгарные. Он любит необыкновенное и терпеть не может заурядное. Как может он, поклонник духовного аристократизма, сочувствовать браку Клауса-Генриха и Иммы Шпельман? Он горько комментирует, решение соблазненного обыкновенным житейским счастьем принца, говоря, что два исключительных случая превращаются в один – обыденный. Юбербейн категорически против такого банального выбора, тут-то он и сулит Клаусу-Генриху снова крюшонницу на голову. (Кстати, после женитьбы Манн разразился письмом брату Генриху, в котором жаловался на то, что брак и дети ему мешают, но это было только раз. Большей частью он говорил, что счастье это вовсе не что-то легкое и веселое, довольно часто все «счастье» сводится к необходимости сжать зубы.) Томас Манн, однако, при всем артистизме был устойчивым бюргером, с хорошими корнями, и он с этими трудностями справился. Юбербейн с его идеями кончает в романе самоубийством как раз из-за краха его педагогической практики. Ясное дело, что еще остается учителю, если он настоящий учитель и его ученик, единственное его дитя, намеревается пойти не по той дорожке… Что же касается философского источника воззрений наставника Его высочества, вполне очевидно, что это идеи Фридриха Ницше – помните: «Не реагируй на раздражитель сразу же… пошлость не может не следовать первому побуждению»?
Между прочим, оказывается, что вопрос о том, как следует вести себя заштатному принцу вообще вопрос принципиальный, на который разные культуры отвечают по-разному. Вот доктор Юбербейн превозносит стойкость и жертвенность представительского существования, существования формального, но именно в русской культуре оно было сокрушительно и яростно осмеяно Толстым при изображении салона Анны Павловны Шерер. Между прочим, эти салоны в тогдашней Россини были источником высокой культуры (об этом писал Юрий Михайлович Лотман), культуры как игры по правилам, предполагающей соблюдение этикета, четкость формальных установлений. Но Толстой любил «непосредственных» и не выносил «опосредованных», т. е. культурных, он действительно «срывал все и всяческие маски», а маски зачастую были ликами культуры, приобщающими природного индивида к преемственности и постоянству памяти. Толстой полагал, что между «быть» и «казаться» пропасть, но ведь может быть, что это грани одного и того же. Маска, думал Толстой, непременно искажает целомудренное и благообразное естественное лицо (Руссо), но некоторые думают по-другому: за разоблачением, высвобождением из культурных одежд начинается «натиск леса» (Ортега). Что же касается «благообразного естественного лица», то не у сегодняшних дикарей, а у дикарей настоящих было по-другому. Подумайте, ведь даже обычное переживание может вызвать утрату сознательности. Сознание вообще начинается с ощущения сопротивления первоначальному непроизвольному душевному порыву по тому или иному поводу. Первобытные племена очень строго хранили разработанные формы вежливости, складывали на землю оружие, говорили приглушенным голосом, припадали к земле, склоняли головы, показывали раскрытые ладони рук, стараясь избежать всевозможных психических опасностей. Когда мы желаем друг другу доброго дня, мы стараемся умилостивить судьбу, левую руку нехорошо держать в кармане или за спиной, когда пожимаешь правой рукой руку другого человека. Когда мы перед уважаемыми людьми снимаем шляпу, мы предлагаем им свою голову без защиты, чтобы умилостивить сильного. Это ограждение себя от беззаконных действий сверхъестественных сил с помощью определенных ритуалов и законов, система самозащиты. Грубо говоря, когда вы здороваетесь со мной в коридоре – это надетая вами маска вежливости и этикета, она вовсе не выражает вашего истинного отношения ко мне, исторически это ритуал самозащиты от неожиданного психического срыва. Толстой, при том что он был весьма светский человек, к нормам светского общества, а именно светское культурное воспитанное общество в своем соблюдении ритуалов ближе всего к дикарям, относился с большим осуждением из-за своего стремления к пресловутой правде… Но вопрос о «правде» весьма сложен. Давайте не будем его так с маху решать.
И вот еще один характерный эпизод из «Королевского высочества»: «Великий герцог Иоганн-Альбрехт умирал от страшной болезни, в ней было что-то обнаженное, что-то абстрактное, определить ее можно только одним словом – смерть». Знакомая интонация, не правда ли? Вне всякого сомнения при написании страниц, посвященных смерти Иоганна-Альбрехта Манн держал в памяти как смерть старого графа Безухова, так и смерть судейского чиновника Ивана Ильича Головина. Как у Ивана Ильича от слабости обмолвившегося и вместо последнего «прости» сказавшего «пропусти» (вот такие находки в литературе делают гениев!), так и у Иоганна-Альбрехта с последними словами выходит недоразумение: он бормочет, припоминая названия разных тканей, пока не выясняется, что имеет он в виду не ткань, а доктора со странной фамилией Плюш (кстати, приятеля доктора Юбербейна, тоже прошедшего огонь, воду и медные трубы). И так же, как в сцене агонии графа Безухова, Манн вполне в толстовских традициях описывает «человеческую комедию», ритуальный спектакль, сопровождающий процесс физического ухода. В последние минуты бесконечно уставший от великогерцогской жизни великий герцог, «которому все, ну решительно все опостылело», с затверженным искусством режиссирует собственную смерть, жалуя отличия и внося коррективы в расстановку присутствующих, автоматически изображая милостивую улыбку. Он стоит до конца этот стойкий оловянный солдатик. В итоге он умирает так, как надлежит, по его понятиям, умирать великому герцогу. В тоне, избранном Манном, нет сарказма, это тон мягкой иронии, и то сказать, здесь никто не получает выгод, в отличие от смерти графа Безухова. Все участники этого спектакля до тонкости знают ритуал и до последнего вздоха исполняют формальности.
Знаете ли, дорогие мои, что когда главный, можно сказать, философ культуры Иммануил Кант заболел и незадолго уже до смерти, обложенный подушками, сидел в кресле, к нему в дом пришел врач. И завидев на пороге врача, Кант изо всех сил попытался встать ему навстречу, при этом он что-то невнятно бормотал. Подскочившие к нему домашние разобрали фразу: «Меня еще не покинуло ощущение причастности культуре». Само собой, Толстой никогда бы не одобрил ни позиции Канта, ни образцово-показательной смерти герцога Иоганна-Альбрехта. Точка зрения Томаса Манна в этом вопросе иная, она предопределена всем строем мысли традиционного европейца, взращенного культурой, которая ценит «спасительную обязательность формы».
Кстати, в романе Манна у Толстого есть союзник в лице герцога Альбрехта Второго, отказывающегося от своих прав в пользу Клауса-Генриха, ибо сознающего пустоту такого формального, репрезентативного существования, существования звезды. Альбрехт Второй не желает вести жизнь принцессы Дианы, это нестоящая жизнь. Герцог сравнивает такую жизнь с привычкой местного дурачка Готлиба являться к определенному часу на вокзал, воображающего, что поезд уходит по мановению его руки.