Литмир - Электронная Библиотека

Это завоевание может иметь как сексуальный, так и геополитический смысл. И опять секс и завоевание, женщина и страна оказываются неразделимыми. Исключительная отстранённость от Запада не только в пространстве, но и во времени, которая получается в результате причисления Клеопатры к Древнему Египту, даёт ещё один выигрыш Западу и шанс для порнографии. В предисловии Готье к «Клеопатре» Жирарден говорится: «Только древность могла породить столь потрясающие личности, столь колоссальные жизни... титанические натуры, что беспечно растранжирили золото двенадцати династий, священные жизни неисчислимого числа рабов и воинов... К обширным достижениям предков Клеопатра добавила очарование сексуальности, доходящее до исключительных высот».

Сплав архаичности с экзотикой вдвойне действует на воображение поэтов. Оно освобождается от оков непритязательной реальности и устремляется в свободный полёт эротических фантазий — в поисках немыслимого.

Для романтиков, а затем для декадентов прошлое имело те же преимущества удалённости, что и Восток. Начиная с готических фантазий Бекфорда, Китса и Россетти и вплоть до псевдоклассических порнографических изображений Алма-Тадемы и Фредерика Лейтона XIX век продемонстрировал целую серию фантазий, придуманных людьми, которые пытались проникнуть воображением в глубь веков. Любое другое время, другие страны кажутся им приятнее, роскошнее и свободнее, чем окружающая их действительность. Забавно и иронично, но для многих наиболее богатым источником для их эскапистских фантазий оказалась Библия. В описаниях двора Клеопатры у Флобера, Оскара Уайльда, Густава Моро и многих других архаический стиль и склонность к каталогизации драгоценностей часто кажутся стилизованной обработкой видения св. Иоанна.

Ирония заключается также в том, что роль и значение, которые приписываются ими Клеопатре, как раз заключаются в её принадлежности к проклятым язычникам. Американец Джон Ллойд выпустил в 1885 году сборник биографий, озаглавленный «Великие женщины». Клеопатра для него является типичным примером «языческих женщин». Он объясняет читателям, чья разборчивость и чувствительность могла быть оскорблена рассказом о столь порочной жизни, что «этот класс женщин» — куртизанки и все те, кто занимается сексом вне брака и «у нас порицаются и изгоняются из общества», были «в языческие времена почитаемы и уважаемы». Оскар фон Вертхеймер, немецкий историк, чья богато иллюстрированная книга «Клеопатра: королевское сладострастие» вышла в 1931 году (романтические настроения не отошли в прошлое с XIX веком), так описывает атмосферу, царившую при дворе: «Открытая чувственность Греции сочеталась с доходящей до предела эротикой Египта и Востока... В Александрии любовь приобрела грубый, нездоровый декадентский характер». При этом он предостерегает читателей: они должны «учитывать, что античный мир вообще был гораздо более примитивно-чувственным, полным жизненности, чем мы, и не имел тех утончённых чувств, о которых мы сейчас так заботимся». Рана Каббани так пишет о вымышленном образе «восточной женщины»: «То, что рассказчик не решается сказать в отношении европейских женщин, то он приберегает для восточных. Они служат для выражения на словах того, чего он хочет от секса». Клеопатра как «восточная женщина» и язычница древности лучше всего подходит для этой роли.

Кроме того, она сразу в двух смыслах воспринимается как соперница Запада. После её смерти, писал Мишле, Рим «объединился и утвердился, поскольку стал получать более ревностную поддержку иудейского и греческого мира». Клеопатра была тем основным противником, победив которого Октавий смог установить власть Римской империи, где три века спустя утвердилось христианство. Согласно Анри Блезу де Бюри, она являлась представительницей «Востока — соблазняющего и демонического, персонификацией древней и проклятой эпохи». Христианские западники всегда (осознанно или нет) отождествлялись с Римом: Они считали себя наследниками Римской империи. Западные институты (такие, как папство, Священная Римская империя, британский парламент, американский сенат, французская республика) наследуют славу авторитетных римских предшественников. Фашисты и якобинцы также ссылались на римские образцы. Военные герои (например, герцог Мальборо, что стоит в тунике на вершине огромной колонны в парке Бленхеймского дворца), политики и поэты равным образом считали, что ссылка на Рим придаёт им особую римскую gravitas и особую доблесть. Данте в XIV веке был уверен, что его родная Флоренция была основана римлянами, а следовательно, является колыбелью христианства, и гордился тем, что происходит от такого священного семени. В XVII веке Мильтон строит «Потерянный рай» на основе «Энеиды», сплавляя христианский миф с римским. В XIX веке — времени экзотической Клеопатры — даже школьники знали из Вергилия об особом таланте римлян к управлению. Поэт Маколей, например, ценил Горация в основном за то, что тот выступал против варваров и предлагал героическую модель Римской империи как пример для современных колонизаторов. Клеопатра представляла угрозу римским завоеваниям, даже хуже того — загрязняла их вызывающим подозрения духом женственного Востока, была персонификацией всего, что чуждо и враждебно Риму, что необходимо отторгнуть.

Клеопатра должна была проиграть, и Восток должен был быть захвачен и аннексирован. В представлении западных писателей XIX века это выглядело так, как будто ещё не родившееся в тот момент христианство требовало, чтобы позже западные нации обеспечили распространение Евангелия среди всех остальных народов мира, образуя империю. Мишле вполне ясно высказывал подобные взгляды: «Аспид, убивший Клеопатру, принёс освобождение от долгого владычества восточного дракона. Этот чувственный мир, мир плоти, умер, чтобы возродиться вновь в очищенном виде христианства... Незаметная змейка Клеопатры является замечательным образом: образом последующего триумфа Октавия, триумфа Запада над Востоком».

Замечательный символ, как и многие другие символы, — вполне вымышленный. В литературе XIX века Клеопатра разрывается между желанием и чувством вины. Наградив Восток ярлыком «мира плоти», западники проецировали на этот восточный мир собственные фантазии для того только, чтобы в ужасе от них отшатнуться. В романе Георга Эберса Клеопатра под конец жизни начинает сожалеть о своей дикости и обращается к мудрому греку Ахибусу, который соглашается заняться воспитанием её детей. Он принимается исправлять врождённый восточным людям вкус к «ужасному, бесчеловечному, дикому» и прививать западные привычки «стойкой моральной дисциплины». Как и школьники Англии и Пруссии, дети Клеопатры должны научиться вырабатывать в себе то, что называется «характер», и полностью избавиться от нечестивой склонности к свободе мышления и мудрёным развлечениям. «Простые истины домашнего очага! — восклицает Октавий у Эберса, придя на обед с mission civilisatrice. — Они слишком прозаичны для вас, александрийцев, впитавших философии с молоком матери». У читателя не остаётся никаких сомнений, что это направлено против Александрии, а не против домашнего очага.

Европейцы, при всём стремлении и при всех своих фантазиях, всё же не могли вообразить ни Восток, ни Клеопатру слишком отличающимися от них самих. Стойкая моральная дисциплина и ценности домашнего очага являются ограниченными идеалами для тех, кто их исповедует, — они не оставляют пространства для творчества, самовыражения и роста. Фантазии о проникновении Запада на Восток имели свои политические последствия, которые мы теперь, в конце XX столетия, не можем расценить иначе как плачевные. (Народам Востока, потерявшим свободу и независимость в ходе реализации западных фантазий, этот горестный результат стал очевиден гораздо раньше). Но хотя картина вымышленного Востока, в которой Клеопатра играет столь яркую роль, послужила целям колониализма, выдумана она была не для этого. Эта картина была придумана для того, чтобы просто удовлетворить желания её создателей. Пассивная, таинственная, сексуально привлекательная и стремящаяся к сексу, атавистическая и антиисторическая — эта картина Востока, созданная романтизмом, и женщины. Восток и женщина не были просто совпадающими по символике образами (сексуальное взаимодействие — аннексия, сексуальное насилие — завоевание), они также символизировали и нечто другое — трудноопределимое восхищение, к которому романтики XIX века чувствовали столь туманное, но постоянное стремление.

67
{"b":"747921","o":1}