Литмир - Электронная Библиотека

На о. Ферапонте, высохшем от старости настоятеле златорайского храма, перемены не сказались никак. В старой поношенной рясе, казалось, сросшейся с его худой фигурой, он по-прежнему крестил, венчал и отпевал. Разве что пришлось отпустить служку – пожертвования сократились, и тот отпросился в соседний приход. О. Ферапонт был глуховат и, казалось, не понимал случившегося с городом. Или делал вид, что не понимал. Когда ему рассказывали о закрытии золотопромышленной компании, он поворачивал голову и, оттопырив ухо с отвисшей мясистой мочкой, кивал:

– Всякое бывает.

Пропуская сквозь кулак жидкую бородку, он вспоминал, как много лет назад его новую рясу не уберёг от моли нафталин, и её пришлось штопать, или как церковную утварь погрызли крысы, от которых не спасали ни яд, ни кошки, так что ему пришлось готовить крысоеда. Из вежливости, будто слыша об этом впервые, его спрашивали о крысоеде, и о. Ферапонт, смущённо улыбаясь, повторял тогда одно и то же.

– Поймать крысу – нужна сноровка, в молодости я их голыми руками ловил, а потом стал капканами пользоваться. Наберёшь пяток, которые покрупнее, с коричневым отливом, швырнёшь в высокий жестяной бак и смотришь, как они пытаются выпрыгнуть, скрежеща по стенкам когтями, пока не успокоятся. Несколько дней крысы свирепеют от голода, а потом, выбрав слабейшую, бросаются скопом, так что она бесследно исчезает. Даже окровавленные останки, размазанные по жести, побурев, высыхают. Пожирают друг друга божьи твари, совсем как мы. А потом настаёт черёд следующей. Её тоже растерзают, и так идёт дальше, пока не останется одна. Она-то и есть крысоед. Это сам дьявол, страшный, ненасытный, его скошенные злые глазки не позарятся больше ни на дичь, ни на рыбу, а томясь голодом, будут искать себе подобных. Прежде чем выпустить, тыкаешь в него заострённым прутиком, доводя до бешенства, а потом переворачиваешь бак в кишащем крысами сарае. В первое мгновенье крысоед крутит острой мордочкой, поворачивается то вправо, то влево, а принюхавшись, бросается в тёмную дыру, ведущую в погреб. Это не кошка, он никогда не насытится, учуяв его, крысы разбегутся, а он будет переходить из дома в дом, и ещё не один год его запах будет охранять от их нашествия. – О. Ферапонт широко крестился. – Вот так и приходилось брать грех на душу.

– Почему же это грех?

– Потому что все твари божьи, и нельзя создавать убийцу.

– Но, батюшка, все хищники – убийцы.

Вздохнув, о. Ферапонт задирал вверх палец.

– Так то божий промысел, а то человеческий. – Он вздыхал ещё глубже. – Но что делать, когда крысы церковное облачение жрут?

Эти разговоры о. Ферапонт заводил для отвода глаз, а в глубине радовался уходу золотопромышленной компании, которую сравнивал с золотым тельцом. Он полагал, что свободное время, внезапно обрушившееся на златорайцев, даст им возможность задуматься о жизни вечной. Но никто не задумывался. И это о. Ферапонту представлялось странным. Казалось, теперь ничто не мешало выйти из пустыни, но Златорайск не видел земли обетованной, и вместо того, чтобы заглянуть в будущее, погрузился в сонную одурь. По главным улицам, Светлой и Золотой, которые скрещивались в центре под прямым углом, целыми днями шатались праздные толпы. То там, то здесь затягивали песню, которую подхватывали, распевая пьяными голосами. Прохожих угощали початой бутылкой вина, которую несли в руке, или, достав из-за пазухи, предлагали пригубить прямо из горлышка. В таких случаях редко отказывали. О том, как ещё недавно в это же самое время работали на заводе, о прежней жизни, которую вели десятилетиями, казалось, забыли напрочь. Конечно, в этом было много показного, но под влиянием толпы попадавших сюда также охватывал кураж, и, казалось, ничто не могло поколебать их благодушия. Однако через два месяца после выплаты выходного пособия деньги из карманов безработных перекочевали в магазины. Теперь их стали обходить стороной, ограничивая себя самым необходимым. За покупками отправлялись, как на экскурсию, – больше посмотреть, чем прицениться, и, видя, к чему свёлся поход, шутили, что посетили музей. Алексей К. вместо себя отправлял по магазинам жену. Он ссылался на свою непрактичность, говорил, что лишь попусту потратит деньги, но жена видела, как ему в душе было горько – инженер всегда хорошо зарабатывал и не привык считать у прилавка каждую копейку. Учитель Петров и раньше вёл умеренный образ жизни, а теперь, перейдя на спартанский, не почувствовал особой разницы. В магазинах он появлялся крайне редко, щурясь сквозь очки, долго выбирал, а покупал всегда одно и то же – четвертинку водки и краюху чёрного хлеба. Пётр Н. с женой давно уже довольствовались натуральным хозяйством, и бывший рабочий заходил в магазины только чтобы поболтать со скучавшими продавщицами. Облокотившись о витрину, он отпускал шутки по поводу безработных. «Ну что, Петя, – не щадил он и себя, – видит око, да зуб неймёт? Ничего, дорогой, хоть глазами поешь. А лучше понюхай – всё хлеб». Продавщицы смеялись. Они и сами старались задержать разговорами безденежных покупателей – чтобы те скрасили им одиночество. Они видели в них своё будущее, чувствуя незримое родство – замаячивший месяц назад призрак всеобщей безработицы уже расхаживал по Златорайску, грозя постучаться в каждую дверь. Но безработные не отчаивались, и никто из них не хотел возврата к старому. «Хоть поживём по-человечески», – заражали они своим настроением. «А может, так и надо? – с завистью поглядывали на них из кое-как ещё державшихся на плаву офисов. – В конце концов, живём один раз». Безработные наводнили город, их масса достигла критической, но вместо того чтобы взорвать Златорайск, они наполнили его опустошающим безразличием. Постепенно страх перед безработицей исчезал. За место больше не держались, уверенные, что его потеря лишь вопрос времени, а когда их вышвырнут на улицу, не случится ничего страшного, просто они пополнят ряды тех, кто уже ощутил пьянящий воздух свободы. И всё-таки на безработных лежала печать внутренней неприкаянности, во всех их действиях – в окаменевших улыбках, натужном веселье и лихорадочном перемещении по городу – чувствовалась скрытая растерянность, задушевных разговоров между ними не получалось, как это бывает у заключённых, каждый думал о себе, а когда кто-нибудь вдруг начинал рассказывать о переживаниях, об идущих из глубин страхах, не дающих сосредоточиться на внешнем мире, поглощающих целиком его «я», рассказывать искренне, а потому сбиваясь в словах, говорить с мучительной надеждой на понимание, то его речь воспринимали как набор банальных жалоб, как проявление меланхолии, вполне естественной в создавшемся положении, или хуже того, как депрессию, пугавшую своей заразностью, а потому, скомкав ответ, давали себе слово впредь держаться от него подальше. Таким образом, никто не мог рассчитывать на помощь, вынужденный оставаться наедине с собой, никто не мог довериться, поделившись болью, которой, впрочем, хватало на всех, не мог выразить своих подлинных страданий, кроме как в избитых, затасканных словах. За кружками в забегаловках сидели одинокие, чужие друг другу люди, которые говорили обо всём на свете, но только не о себе, обсуждали всё, кроме своего будущего. Вирус безработицы, проникнув в мозг, поразил участки, отвечающие за коллективные инстинкты, и вместо того чтобы сплотиться, городские обыватели отдалялись друг от друга.

Безработица, как опытный шахматист, не спешила реализовать свой тайный план, не торопилась привести в исполнение приговор, оставляя его дамокловым мечом висеть над городом, угроза всегда страшнее её реализации, и златорайцев мучила неопределённость. Эти бесконечные метания между надеждой и отчаянием, разъедавшие сомнения и пугающая неизвестность сами по себе стали страшной пыткой.

Безработица как испанская инквизиция?

Как добрый и злой следователь в одном лице?

Как фильм ужасов, в котором нагнетается страх?

Как психолог-садист?

Какова её цель?

Может, она слепа и сама не знает, куда ведёт?

4
{"b":"747888","o":1}