Электрическая подстанция также финансировалась компанией, но, в отличие от учителей, её служащие не могли так легко прекратить работу. При каждом удобном случае они выказывали своё возмущение, но златорайцы лишь разводили руками, советуя обратиться в муниципалитет. Однажды они так и поступили, но муниципалитет встретил их дверями с навешенным замком. Тогда служащие подстанции вечером отключили электричество, погрузив город во тьму. Всего на час, но этого оказалось достаточно. «Ну вот, за два хода до мата!» – чертыхнулся Алексей К., у которого погас экран с выигрышной партией, поначалу даже не поняв, что обесточен весь город. А вот Пётр Н., возвращавшийся из забегаловки, где прилично набрался, понял это сразу, как только отключились фонари, – зацепившись за валявшуюся на дороге корягу, он упал и подвернул ногу. Оторвавшись от телевизоров, златорайцы высыпали на улицы, как слепые, держась за палисадники, они окрикивали тех, кто догадался взять с собой карманный фонарик, чтобы вместе поносить потом на чём свет стоит городские власти. Но с подачей света паника быстро улеглась. А на другой день мэр произнёс взволнованную речь. Обращаясь по местному телеканалу, он призвал горожан взять на себя дополнительный расход. Златорайцы были ещё при деньгах и могли себе позволить взять на содержание несколько человек. На каждого трат выходило совсем немного, зато теперь они могли с полным основанием спросить со служащих подстанции. И опять в этом увидели плюсы. Златорайцы впервые почувствовали себя хозяевами города, а это чувство на базаре не купишь. Да, деньги стоили того. В воображении многих Златорайск уже представлял собой коммуну, в которой все были равноправными гражданами, готовыми выручить соседа. От тревожной растерянности не осталось и следа. Повсеместно господствовавшими настроениями стали: пусть будет как будет, как-нибудь уж будет точно, а от нас всё равно ничего не зависит. В этом была своя подкупающая правда, её подхватывали, как ветрянку, как припев какой-то модной песенки, с утра до ночи раздававшейся по радио, целиком сосредотачиваясь на сегодня. О том, что будет дальше, старались не думать. Конечно, это получалось не у всех. Но это было уже их личной трагедией. Исключительно их. А других не касалось вовсе.
Учитель Петров выступал против роспуска школьников на каникулы.
– Им и так предстоит болтаться всё лето, – доказывал он на педсовете. – Мы несём за них ответственность, а хуже ничем не занятого ума ничего нет. Надо довести классы до конца, чего бы это ни стоило…
– А платить вы будете? – на полуслове оборвал его директор. – Чем морали читать, лучше бы о деньгах подумали. И где их на другой год взять – из вашего кармана?
Учитель Петров владел многими предметами и готов был работать бесплатно. Но школу закрыли, а ключи от неё, хранившиеся в муниципалитете, ему не дали. Всю жизнь Петров отдал школьному воспитанию, и страсть к педагогике с годами переросла у него в манию, которую он, вместо того, чтобы с ней бороться, особенно когда представилась, наконец, такая возможность, культивировал. Но признаться себе в этом Петров не мог. Когда на педсовете его одёрнул директор, он вспыхнул и, приняв гордую осанку, с которой обычно входил в класс, заявил, что бросать учащихся противоречит его принципам. Да, он не может так всё оставить, пусть с его мнением и не посчитается учительский коллектив, пусть даже он останется один. В подтверждение своих слов Петров стал вести домашние факультативы, на которых больше, чем школьным предметам, учил жизни. Подростки были от него без ума, хотя ему и случалось бывать с ними строгим. Петров не мог потянуть всю школьную программу, возможно, сил для этого у него бы и хватило, но количества часов было явно недостаточно, однако он находил в своей деятельности множество преимуществ. Не скованный больше школьной субординацией, он мог учить без оглядки на возраст – тому, что знал сам, выстрадав за долгие годы. Учеников Петров называл «мои воробышки», и ему хотелось, чтобы их жизнь сложилось счастливее. Петров давно овдовел, так и не успев завести детей, и всё, что у него оставалось, это ученики, собиравшиеся у него, как апостолы. Знания он преподносил легко, чтобы не набивали оскомины, а в перерывах поил учеников чаем с крыжовенным вареньем. Чем непринуждённее обстановка, тем лучше для понимания нового, это учитель Петров усвоил очень давно, и за чаем он продолжал вкладывать в их голову знания, например по астрономии, показывая ложкой, которой обносил чашку, что Земля наклонена и вращается вокруг Солнца по эллипсу – зачем? чтобы глядя на рассвет, они вспоминали, что ось планеты составляет с траекторией её движения угол в двадцать три градуса? – или деревянным голосом произносил, как заклинание: если из А следует В, а из В следует С, значит… – и едва сдерживался, чтобы не рассмеяться – да ни черта не значит, в жизни всё выворачивается наизнанку, а причина и следствие в ней всегда меняются местами, если проходит достаточно времени, чтобы это заметить. Учитель Петров превзошёл себя, его педагогический талант цвёл пышным цветом, а он продолжал лезть из кожи, готовый вести занятия хоть двадцать четыре часа в сутки. Но факультатив есть факультатив, его необязательность подрывала дисциплину, а желание учиться, даже у тех, у кого оно было, перевешивали игра в мяч и посиделки у реки, так что с течением времени круг собиравшихся у Петрова таял.
– Ничего не поделаешь, – развёл руками Петров, когда однажды к нему никто не пришёл, и провёл час, наполненный сомнениями и надеждами, разглядывая стенные ходики. – Ничего не поделаешь, жизнь берёт своё.
Потом он подошёл к зеркалу и, оттянув кожу, долго рассматривал набрякшие под глазами мешки.
– Тебе всё равно год до пенсии, как-нибудь проживёшь. – Он подмигнул своему отражению и ударил себя по бедру, будто пускаясь в пляс. Но тут же, словно от боли, скривился. – А чем заняться? Нечем заняться. Совершенно нечем.
За годы, изрешеченные каникулами, летними, весенним и зимними, помечавшими сезоны, за долгие годы, ничем не отличавшиеся один от другого, у Петрова сложился свой распорядок – школа, обед, проверка тетрадей, на ночь книга, и где-нибудь в промежутке, вечером, одна-две рюмки, чтобы расслабиться, нет-нет, никакого пристрастия, просто скрасить жизнь, это даже не недостаток, какой уж там алкоголизм. Принесённое безработицей одиночество учитель Петров переносил тяжело, ходил вечерами на Карповку, от которой жил в двух шагах, садился на бревно и смотрел вдаль, на другой берег с подходившими к нему зарослями бурьяна, кривыми ивами и пыльным чертополохом, глядел на красное закатное солнце, на ветер, гнавший волны по желтевшей ржи, или, переведя взгляд, наблюдал, как над водой кружатся голодные крикливые чайки и как плещутся головастые сомы. Время от времени нашарив на земле плоский камешек, Петров изгибался боком и со всех сил швырял его по воде, считая скачки перед тем как тот утонет. Видя его сутулую фигуру, златорайцы, которые были когда-то его учениками, случалось, приглашали Петрова на ужин, и тогда он плёлся за ними как побитая собака. За столом ему отводили почётное место, следили, чтобы его рюмка не пустовала: после первой он начинал говорить о математике, после второй – о литературе, а после третьей плакал.
– Ну-ну, – хлопали его по плечу, – мы же тебя любим.
Так оно и было, хотя учитель Петров слыл среди златорайцев замкнутым и немного чудаковатым. Когда-то он был высок, строен, с пронзительным взглядом из-под сведённых бровей и аристократическим, с горбинкой, носом, широкие ноздри которого раздувались, когда он волновался, как у лошади. Красавец-мужчина, ничего не скажешь, мужчина в самом соку, и после смерти жены было множество претенденток, готовых занять её место в доме с ложными алебастровыми колоннами, высившимся на речном склоне. Но Петрова от повторного брака вначале удерживала память о жене, которую он страстно любил, а потом неожиданно открывшаяся разборчивость. Отдавая всего себя школе, он лишь презрительно кривился, когда видел реверансы в свою сторону, так что постепенно от него все отступились. С годами учитель Петров всё глубже погружался в одиночество. Оно согнуло его прямую фигуру, избороздило морщинами лицо, превратив тонкие губы в нити, на носу у него заблестели очки, и только взгляд его чуть раскосых глаз из-под кустившихся бровей оставался ястребиным. Спасаясь от одиночества, бороться с которым становилось всё труднее, учитель Петров, бывало, ходил и на бульвар в центре Златорайска. Смешно загребая руками при ходьбе – по этой манере его легко было узнать даже со спины, – он мелькал в прогалах толпы, оборачиваясь то вправо, то влево, словно срывал невидимые яблоки, которые с размаху бросал оземь, пока не находил пустовавшую под развесистым дубом лавочку. Расположившись на ней с краюхой чёрного хлеба, от которой понемногу отщипывал, кормил сизых ворковавших голубей. Они клевали отлетавшие крошки, поворачиваясь, как стрелки испорченного компаса, задевали хвостами ноги, осмелев настолько, что взлетали на лавочку, пока он не отгонял их неосторожным движением. В такие мгновенья учитель Петров, бывший по обыкновению всегда далеко от происходящего – от бульвара, покатой лавочки, сновавших под ногами голубей, – вдруг задумывался, достойно ли провёл свою долгую жизнь, посвятив её всё же чему-то осмысленному, а это, не стоит забывать, большая привилегия, и, склонившись к тому, что прожил достойно, начинал думать, как достойно, со смыслом, умереть, что сейчас это важнее, можно сказать, выходит на первый план, хотя странно, почему такие мысли не посещали его раньше, верно, он был молод и слишком привязан к жизни, отдавая все силы, чтобы прожить её достойно, и не только в глазах окружающих, но и в собственных, точно с него за неё спросится, точно ему предстоит экзамен, а сейчас самое время, да, самое время.