Рядом с ним – в русских сапогах и в форменной фуражке. Такой усатый. Только не инженер. Может быть, он сторож из зоологического сада или агроном. Только, видать, очень отзывчивой души человек. Он держит своими ручками перочинный ножик и этим ножиком нарезает антоновское яблоко на кусочки и кормит своего другого соседа – безрукого. Такой с ним рядом, вижу, безрукий гражданин едет. Такой молодой пролетарский парень. Без обеих рук. Наверное, инвалид труда. Очень жалко глядеть.
Но он с таким аппетитом кушает. И, поскольку у него нету рук, тот ему нарезает на дольки и подает в рот на кончике ножа.
Такая, вижу, гуманная картинка. Сюжет, достойный Рембрандта.
А напротив них сидит немолодой седоватый мужчина в черном картузе. И все он, этот мужчина, усмехается.
Может, до меня у них какой-нибудь забавный разговор был. Только видать, этот пассажир все еще не может остыть и все хохочет по временам: «хе-е» и «хе-е».
А очень меня заинтриговал не этот седоватый, а тот, который безрукий.
И гляжу я на него с гражданской скорбью, и очень меня подмывает спросить, как это он так опростоволосился и на чем конечности потерял. Но спросить неловко.
Думаю, привыкну к пассажирам, разговорюсь и после спрошу.
Стал посторонние вопросы задавать усатому субъекту как более отзывчивому, но тот отвечает хмуро и с неохотой.
Только вдруг в разговор со мной ввязывается первый интеллигентный мужчина, который с длинными волосами.
Чего-то он до меня обратился, и у нас с ним завязался разговор на разные легкие темы: куда едете, почем капуста и есть ли у вас жилищный кризис на сегодняшний день.
Он говорит:
– У нас жилищного кризиса не наблюдается. Тем более мы проживаем у себя в усадьбе, в поместье.
– И что же, – говорю, – вы там комнату имеете или собачью будку?
– Нет, – говорит, – зачем комнату. Берите выше. У меня девять комнат, не считая, безусловно, людских, сараев, уборных и так далее.
Я говорю:
– Может, врете? Что ж, – говорю, – вас не выселили в революцию, или это есть совхоз?
– Нет, – говорит, – это есть мое родовое поместье, особняк. Да вы, – говорит, – приезжайте ко мне. Я иногда вечера устраиваю. Кругом у меня фонтаны брызжут. Симфонические оркестры вальсы играют.
– Что же вы, – говорю, – я извиняюсь, арендатор будете или вы есть частное лицо?
– Да, – говорит, – я частное лицо. Я, между прочим, помещик.
– То есть, – говорю, – как вас, позвольте, понимать? Вы есть бывший помещик? То есть, – говорю, – пролетарская революция смела же вашу категорию. Я, – говорю, – извиняюсь, не могу чего-то разобраться в этом деле. У нас, – говорю, – социальная революция, социализм – какие у нас могут быть помещики.
– А вот, – говорит, – могут. Вот, – говорит, – я помещик. Я, – говорит, – сумел сохраниться через всю вашу революцию. И, – говорит, – я плевал на всех – живу как бог. И нет мне дела до ваших социальных революций.
Я гляжу на него с изумлением и прямо не понимаю, что к чему.
Он говорит:
– Да вы приезжайте – увидите. Ну, хотите – сейчас заедем ко мне. Очень, – говорит, – роскошную барскую жизнь встретите. Поедем. Увидите.
«Что, – думаю, – за черт. Поехать, что ли, поглядеть, как это он сохранился сквозь пролетарскую революцию? Или он брешет».
Тем более вижу – седоватый мужчина смеется. Все хохочет: «хе-е» и «хе-е».
Только я хотел сделать ему замечание за неуместный смех, а усатый, который раньше нарезал яблоко, отложил перочинный нож на столик, дожрал остатки и говорит мне довольно громко:
– Да вы с ним перестаньте разговор поддерживать. Это психические. Не видите, что ли?
Тут я поглядел на всю честную компанию и вижу – батюшки мои! Да ведь это действительно ненормальные едут со сторожем. И который длинноволосый – ненормальный. И который все время хохочет. И безрукий тоже. На нем просто смирительная рубашка надета – руки скручены. И сразу не разобрать, что он с руками. Одним словом, едут ненормальные. А этот усатый – ихний сторож. Он их перевозит.
Гляжу я на них с беспокойством и нервничаю – еще, думаю, черт их побери, задушат, раз они психические и не отвечают за свои поступки.
Только вдруг вижу – один ненормальный, с черной бородой, мой сосед, поглядел своим хитрым глазом на перочинный ножик и вдруг осторожно берет его в руку.
Тут у меня сердце екнуло и мороз по коже прошел. В одну секунду я вскочил, навалился на бородатого и начал у него ножик отбирать.
А он отчаянное сопротивление мне оказывает. И прямо меня норовит укусить своими бешеными зубами.
Только вдруг усатый сторож меня назад оттягивает. Говорит:
– Чего вы на них-то навалились, как вам, право, не совестно. Это ихний ножик. Это не психический пассажир. Вот эти трое – да, мои психические. А этот пассажир просто едет, как и вы. Мы у них ножик одалживали – попросили. Это ихний ножик. Как вам не совестно!
Которого я подмял, говорит:
– Я же им ножик давал, они же на меня и накидываются. Душат за горло. Благодарю – спасибо. Какие странные поступки с ихней стороны. Да, может, это тоже психический. Тогда, если вы сторож, вы за ним получше глядите. Эвон, накидывается – душит за горло.
Сторож говорит:
– А может, и он тоже психический. Пес его разберет. Только он не с моей партии. Чего я за ним буду зря глядеть. Нечего мне указывать. Я своих знаю.
Я говорю задушенному:
– Я извиняюсь, я думал – вы тоже ненормальный.
– Вы, – говорит, – думали. Думают индейские петухи… Чуть, сволочь, не задушил за горло. Разве не видите, что ли, ихний безумный взгляд и мой – натуральный.
– Нет, – говорю, – не вижу. Напротив, – говорю, – у вас тоже в глазах какая-то муть, и борода тычком растет, как у ненормального.
Один психический – этот самый помещик – говорит:
– А вы дерните его за бороду – вот он и перестанет ненормальности говорить.
Бородатый хотел закричать караул, но тут мы приехали на станцию Игрень, и наши психические со своим проводником вышли.
И вышли они в довольно строгом порядке. Только что безрукого пришлось слегка подталкивать.
А после кондуктор нам сказал, что на этой станции Игрень как раз имеется дом для душевнобольных, куда довольно часто возят таких психических. И что, как же их еще возить? Не в собачьей теплушке же. Обижаться нечего.
Да я, собственно, и не обижаюсь. Глупо, конечно, произошло, что разговорился, как дурак, но ничего! А вот которого я подмял, тот действительно обиделся. Он долго глядел на меня хмуро и с испугом следил за моими движениями. А после, не ожидая от меня ничего хорошего, перешел с вещами в другое отделение.
Пожалуйста.
1930
Слабая тара
Нынче взяток не берут. Это раньше шагу нельзя было шагнуть без того, чтобы не дать или не взять.
А нынче характер у людей сильно изменился к лучшему.
Взяток, действительно, не берут.
Давеча мы отправляли с товарной станции груз.
У нас тетка от гриппа померла и в духовном завещании велела отправить ейные там простыни и прочие мещанские вещицы в провинцию, к родственникам со стороны жены.
Вот стоим мы на вокзале и видим такую картину, в духе Рафаэля.
Будка для приема груза. Очередь, конечно. Десятичные метрические весы. Весовщик за ними. Весовщик, такой в высшей степени благородный служащий, быстро говорит цифры, записывает, прикладывает гирьки, клеит ярлыки и дает разъяснения.
Только и слышен его симпатичный голос:
– Сорок. Сто двадцать. Пятьдесят. Сымайте. Берите. Отойдите… Не станови сюда, балда, станови на эту сторону.
Такая приятная картина труда и быстрых темпов.
Только вдруг мы замечаем, что при всей красоте работы весовщик очень уж требовательный законник. Очень уж он соблюдает интересы граждан и государства. Ну, не каждому, но через два-три человека он обязательно отказывает груз принимать. Чуть расхлябанная тара – он ее не берет. Хотя видать, что сочувствует.