В 1712 году Пётр перенёс столицу империи (почти что на три столетия) из вековечной древней Москвы на семи холмах на болотистый север, в любимый его новострой Петербурх (город Петра). А назван тот был и в честь его небесного покровителя – святого апостола Петра, ну и, конечно, в честь себя любимого.
А вот московская речка Яуза как текла, впадая в Москву-реку, так и сегодня течёт лениво, неспешно. И моя скромная жизнь прошла на её берегах, у её истоков на Преображенке. А ещё и возле устья, на Таганке-Землянке, у бабушки с дедом. И три поколения моих предков лежат на погосте в Лефортово, на высоком, левом, её берегу. Я и речку Яузу назвала как родную – «Мой посох». У всех же есть свои реки. Волга у Горького, Енисей у Астафьева, Ангара у Распутина, Сейм у Носова. А у меня вот – невеличка московская, Яуза. И пусть эмигрантский прозаик Вася Аксёнов, знакомец мой, не посягает на этот мой «посох» своим ходульным текстом в книге «Москва Ква-Ква». Эти полёты его над Яузой дёшевы и давно отыграны. Ещё В. Орловым в «Альтисте Данилове», Павлом Вежиновым и другими. А мне так просто противны, как полёты над моей Яузой чёрных вороньих гадящих стай.
7. Это теперь слышать уже банально: «Увидеть Париж и умереть». Я в Париже бывала трижды. В разные годы. (Того города давно уже нет.) И вовсе не обязательно умирать, его посетив. Не стоит он этого. А однажды мы побывали там вместе с моим мужем, художником. Там на выставке «Биеннале-72» демонстрировались от СССР два его прекрасных больших полотна: «Моя мама» и «Современники». (Юра называл их программными.) Они получили лауреатство в номинации «Лучшее в реализме». Встречались мы там и с моим коллегой Толей Гладилиным, который туда эмигрировал давно. Вслед за Максимовым и Аксёновым. Помню, мы провожали Гладилина из Москвы, сидя в ресторане ЦДЛ, в Дубовом зале. За длинным столом нас, шумных молодых литераторов, было человек восемь-десять. Мы даже подарили ему в путь на чужбину украденную тут же, со столика, втихую белую кофейную чашечку с тремя золотыми буквами «ЦДЛ». На память о родине.
Прошло время. Все мы в Москве часто слушали из-за кордона знакомый Толин голос с радиостанции «Свобода». Его взяли туда на работу. Жизнь в СССР и нашу власть Толя не жаловал. Честил как мог, и в хвост и в гриву. Нелицеприятно. Отрабатывал зарплату в твёрдой валюте.
В Париже Гладилин позвонил нам в гостиницу (что была возле вокзала Сен-Лазар) почти ночью. Сказал, что, прочитав в советском посольстве список приехавшей группы, обрадовался, увидав нашу фамилию. И просил прямо сейчас же с ним встретиться. Будет с женой ждать нас на площади у храма Мадлен, в белой машинке «пежо». Встанет в тени. Только чтоб мы не привели за собой из нашей московской группы «хвост». И мы с Юрой, всё взвесив, всё же пошли, улизнув-таки от «хвоста», что сидел в холле с другими людьми из нашей группы… Много мы ездили с Гладилиными по ночному Парижу. Кстати, на удивление очень тёмному, мрачному (французы рано ложатся спать, рано встают на работу), лишь с двумя отдельными, сияющими электричеством для туристов кварталами Монпарнас и Монмартр с витринами ресторанов и клубов. «Посмотрите налево… Посмотрите направо… А это самый богатый квартал. Видите, там, наверху, в окнах всё сияет. И люстры… Это у них вечеринка…» (Тогда ещё слова «тусовка» не было.) Толя вёл «экскурсию» с такой гордостью, словно дарил нам своё собственное богатство. И торжественно, в качестве апофеоза сказал: «А сейчас я вас повезу в “Ротонду”. Хотите в “Ротонду”?» Ну кто ж от такого откажется! И вот мы вчетвером сидим за столиком в знаменитой «Ротонде» (кафе великих Флобера, Тургенева, Хемингуэя, Эренбурга), правда показавшейся мне в ту полночь пустой, темноватой и просто невзрачной. Чем тут могли восхищаться все великие и невеликие, уж и не знаю. Может, тогда я просто чего-то не поняла? Или дело в том, что именно они, такие великие, тут сидели? А теперь вот скромненько сидим мы?
И правда скромненько. У каждого из нас по полфужера красного вина и по печеньке – это Толин заказ гарсону.
Я исподволь рассматриваю Гладилина. С Москвы Толя не изменился. Так же некрасив, простолиц, курнос. Круглая, как бильярдный шар, почти безволосая голова. Как прежде, плохая, в красных пятнах кожа лица, широко расставленные водянистые рыбьи глаза. Но взгляд живой, быстрый. Он хочет нам нравиться, он теперь истинный европеец, он тут, в Париже, хозяин. А Фэра (она же Маша) скучает, к нам безразлична. И зачем только муж вытащил её на эту ненужную встречу? Ей бы впору сейчас мирно спать в постельке. Она тут давно уже знает всё, сразу освоилась, обжилась. А Толя – нет, тот ещё фонтанирует, порой ликует. Жадно нас спрашивает: «Ну как там у нас?.. Что в ЦДЛ новенького? Что в Союзе писателей?» Я в ответ что-то вякаю. Рассказываю, но он слушает плохо. Ностальгия и мешает ему, и угнетает. Потом мы с Юрой дарим Гладилиным мою очередную книгу (тираж, конечно, стотысячный) и дивный Юрин альбом – альбом «Живопись. Графика. Кино». Он смотрит как бы походя, мельком, ревность в глазах. И неудивительно. У него на родине тоже были раньше такие же тиражи. Обе наши книги сразу же отправляются Фэре в большую модную сумку. А потом мы дарим как бы главное, стандартный сюрприз, набор «для «наших» эмигрантов». Бутылку дешёвой (именно такой) водки «Московская».
Обязательно с зелёной наклейкой. Потом ароматный кирпичик черняшки (ржаного чёрного хлеба). И главная фишка – стеклянная баночка чёрной осетровой, дорогущей икры. С картинкой рыбы осетра на металлической крышке. Помню, Толя, сидя рядом с женой напротив нас за столиком у высокого ночного окна «Ротонды», выходящего на тротуар ночной улицы, радостно, озорно, с удовольствием подбрасывает на ладони эту чёрную баночку. И всё шутит, смеётся: «Вот за это спасибо. За это спасибо. На Пэр-ля-Шез за это любую девку можно снять. Любую красотку». Смеётся искренне, заразительно.
Эту ночную парижскую встречу с семьёй эмигранта четвёртой волны я, наверно, назову выразительно: «Ну как там, у нас?». Именно с этим вопросом Гладилин тогда не раз обращался к нам. (А про Париж говорил: «Тут у них…».) «Тут у них» ему всё тогда было плохо. Всё как-то не так. Всё как-то не нравилось. И в авто-мастерской-то за ремонт его «бэушного» беленького «пежо» безбожно ободрали, попросту объегорили. И на радио-то «Свобода», куда его с трудом пристроили на работу, ему (и прочим вновь прибывшим из России эмигрантам) платят гораздо меньше, чем местным и даже цветным. И французский язык очень уж трудный. Толя не выучил его до сих пор. (Даже с гарсоном объяснялся на пальцах.) Зато его Фэра чувствовала себя тут как рыба в воде и была всем довольна. И даже их квартиркой в бетонной многоэтажке на окраине для цветных эмигрантов (вроде наших хрущоб), что возле Булонского леса. Она и по-французски уже болтала почти легко. И свою взрослую дочку сразу устроила учиться в Сорбонну. И в разговоре Фэра с гордостью всё повторяла: «У нас тут, в Париже…» А нас с Юрой с печальным сочувствием спрашивала: «Ну что там у вас, в вашей Москве?» Лишь одно ей тут не нравилось. Не принято было у соседей по этажу одалживать, как у нас, «до получки пятёрку» или «до завтра» соль или луковицу. И вообще позвонить в дверь к соседям-французам тут было немыслимо, неприлично. Даже и в голову не приходило. Словно вообще вас рядом тут не было. Не жило. «Не стояло».
Мы с Юрой спрашивали у Гладилина аккуратненько так, чего это он в эфире всё так разносит, так поносит свою вчерашнюю родину? Так гнобит на весь белый свет прошлое своё житьё? Где, кстати, книги его регулярно печатали, где был у него миллионный тираж и миллионный почитатель-читатель. И даже сюжеты его удачно снимали в кино? Но тут Толя сразу сникал, и тон менялся. Он неумело оправдывался, мол, свобода слова, и вообще он на власть «там у нас» вовсе не зол (словно в Москве мы оглохли). Однако тут сразу приходила мужу на помощь Фэра и ловко переводила разговор на другое. (А для меня именно это и виделось главным. Мне хотелось докопаться до истины…) И я докопалась-таки и написала очерк-воспоминание «А как там у нас?». В нём много всего интересного, особенно про этот вечер в «Ротонде». До и после полуночи.