Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Не знаю, что сталось с Машей Дуевой, мастером по вооружению нашей третьей эскадрильи. Чтоб никто не подумал, что «мастер» – высокая должность, добавлю, что тогда это была последняя должность в авиации. Да и звание при ней соответствовало, что-то около младшего сержанта, максимум.

Итак, младшего сержанта Машу Дуеву мы еще долго помнили в полку. Когда я заговаривал о том, что Маша, ведя огонь из пулемета, в такой момент – можете себе это представить! – отдергивала сзади юбчонку и даже старалась придать фигуре подобающую женственность, все лишь натянуто ухмылялись, не находя в этом ничего необычного, или просто сочтя это моими докучливыми выдуманными подробностями. Помнить о женских штучках в момент смертельной опасности!

Не скажу, что Маша, приземистая, бочонком, с красным веснушчатым лицом, была красавицей. Помнится, даже не было у нее в полку ни друга, ни покровителя из числа офицеров, как уж это водится на войне… Да не об этом вовсе думал я! Маша, тот эпизод с мотоциклистами, меня заставил задуматься о природе женского героизма. О том, что он, пожалуй, особый. С одной стороны – шпарить очередью из пулемета, с другой – «мамочка!» Бесстрашно стрелять по гитлеровцам, но, и перед лицом смерти, не забыть при этом о своей женственности! И уже на руках у меня и дюжего, как медведь, лейтенанта Матвеева, раненая и истекающая кровью, поджимать все же острые девичьи коленки в грубых чулках под узкую и короткую армейскую юбчонку! Нет, скажите, – какая сила духа, и какая женская беззащитность! Что ж это такое? Как это объяснить? Как назвать? Может, вся женская – природная – суть: героическая?

А мы-то о чем толкуем? Понимаем ли мы после этого женщину? По достоинству ли ценим ее?.. Кто бы мне это все объяснил?..

Прости меня, читатель, если мой рассказ тебя разочаровал. Не люблю я выдумывать. А то иной начнет о войне – и сразу: «Я у маршала Конева воевал! На Первом украинском!.. И пусть дальше все чистейшая правда, как-то неловко… Слушаешь из одной вежливости. А о Маше – уж сам не пойму почему: ведь не помышлял я тогда, что буду писать книги – я сразу решил, что поведаю людям о ней. Кому же еще? Я был самым молодым в полку – иных уж нет, а те далече. Да и сам вот собрался рассказать, когда уже стар стал, годков моих, видать, уже немного осталось. Чего же мне выдумывать? Странные, не правда ли, бывают долги. Как в древности – обетные дощечки! Что надлежало сделать. Самое главное, неукоснительное, обязательное. Ведь на этих вощенных дощечках не очень-то распишешься!..

Пока писал, думал о Маше. Оглянулся на юность – и стало грустно. Может Маша еще где-то живет на свете, нянчит внуков (не ради ли этого природа немного продлевает женский ресурс жизни?), помирать некогда: не себе принадлежишь. Женская жизнь – всегда серьезная жизнь! Вот и ты, Маша, тогда не взыщи за мой бесхитростный рассказ. Он из тех, которые подобны младенцам рождающимся без одежды. Меня ты, конечно, помнишь – но, на всякий случай: я был тогда хвостовым стрелком на красной «двойке» (на фюзеляже, на рулях поворота) лейтенанта Матвеева. Еще знали меня в полку по стихам, которые печатала наша авиабригадная многотиражка. Дрянные это были стишки, по правде говоря. Видать, в редакции поэзию понимали еще хуже меня, если их печатали. И все же – «поэт!» – даже комиссар полка майор Кудинов отличал меня своей улыбкой – а вот ты меня, точно мальчишку, пинала коленко      й! Старшего сержанта!.. Какие там звания и субординация для женщины, которая от природы – старше!

Да и вправду – был ли я тогда – мужчиной?..

Деление многочленов

Чему только не учит десять лет – школа! Чему только не учит затем полдесятка лет – институт! Человека учат «всему-всему», чтобы потом он всю жизнь, задерганный этими полутора десятками годов «всему-всему», апатично и рассеянно делал что-то «одно-единственное». И вид у него такой, каким он лишь и может быть у человека, у которого, неизвестно зачем и во имя чего, отняли сперва детство, а затем и юность, и молодость! То, что так оно заведено с древности до наших дней не утешает его… Положа руку на сердце, какая часть, доля, толика из «всего-всего» ему понадобилась? Сотая? Тысячная? Ноль целых и ноль-ноль?.. И не софистика ли в этом неопределенном «ученье – свет», в том, что-де «всему-всему» нужно, чтоб выявить эти «ноль целых»? И пойдут здесь путаные суждения про призвание, профессию, «растущие требования». А на деле-то как раз растут программы и неизбежно падает требовательность! Разнообразнейшее и всеохватное ныне – «чему-нибудь» и «как-нибудь». Попробуй тут не растеряться душой, не призвать защитный инстинкт равнодушия, не затаиться, не закрыться, не сжаться, точно от осиного роя, чтоб хоть как-нибудь добрести до выхода, выбраться наконец из этого лабиринта, который когда-то кому-то угодно было назвать: «ученье – свет»! Лишь редким счастливцам (или, наоборот, несчастливцам – когда еще можно будет здесь сказать: «Сквозь страдание – к радости»; или – «Сквозь тернии – к звездам» – или, наконец, что-то подобное!) удается призвание – точно фокусом – схватить, сжать, перерезать, ширящийся поток «ученья – свет»! Сжать, перерезать – чтоб на другой стороне фокуса уже следовать своим трудным, единственным путем…

Кроха, соседский отпрыск на лестничной площадке ждет лифта. Мальчик на ребенка-то непохож! Он словно раздавлен ранцем и заботами. «Чем занимались в школе?» «Делением многочленов»! В каком же он классе? Во втором? В третьем – через силу? Кроха должен делить алгебраический многочлен на такой же многочлен, чего я, верзила, и в шестом не сумел! При всем желании! Смотрел на это как на мистическое измышление какого-то злого, ненормального человека. Хотелось плакать от тоски. Ну зачем, зачем ты мне тот, исписанный на доске, в три строки, многочлен? Понадобился ты мне? Свет был мне не мил, жизнь отравлена. И ныне сжимаюсь, втягиваю голову, точно бьют, лупят меня эти три строки, три палки мелом на доске… И ныне приснится, просыпаюсь разбитым, больше, чем когда приснится война, фронт…

Прости меня, кроха! Сочувствую тебе. Я ничем не могу помочь. Но – «если бы я был царем»!..

…Нечто похожее потом – в Литературном институте… Я писал стихи, как многие, чувствовал в этом – либо уж ни в чем другом – свое призвание. Учили меня «на поэта» главным образом товарищи (чуть не сказал по-старинному – «господа»!) профессоры. Теперь-то я понимаю, что в той учебе был такой же прок, как если б, скажем, игре на скрипке учили искусствоведы. Но профессоры, видать, как раз те люди, которые любят учить и никогда не спросят у себя: кого, зачем, чему учат! Бедняги и учили-то тому, чему их когда-то учили, что еще кой-как помнили. Нет, не вливался в нас мощный поток познаний, так себе, проплескивались мимо мелководные ернички. Мы шутили: «они строят самолеты с съекономленных материалов!»

Впрочем, я полагал тогда, что так как раз и надо, чтобы «выучиться на поэта». «Полный курс филологического факультета» – и всё: «помимо творчества»! И было оно: «мимо творчества». Пять лет…

Писать было некогда. И товарищи профессоры, и товарищи студенты, тянули мы эту трудную и неразборчивую лямку. Ведь и школа перед учеником, и институтская альма-матер перед студентом – та общая греховность и взаимопрощаемость, где общее суеверие и кончается тем, что ни праведников, ни грешников, одни остаются своими званиями и окладами, другие уходят со своими дипломами… Тут клюнул, там краем уха что-то ухватил – получил зачеты, сдал экзамены: прощай, альма-матер!

Хоть были здесь и строгость, и требовательность с заминками – все же ханжеством тут не пахло. Доверие легко переходило в суеверие. Шутка сказать – «учить на писателей!» Как учить? Кому учить? Кого учить? А вдруг этот двоечник все же станет писателем? И удрученное «стило» с золотым пером, повиснув над зачеткой, выводило спасительную тройку. Да и надо кого-то учить, чтоб получать свою профессорскую «сумму прописью». Интеграция сложностей, мудрость жизни…

2
{"b":"747004","o":1}