Митчелл пробыл у них все выходные. В последнюю свою ночь в Приттибруке, лежа в комнате для гостей в мансарде, он услышал, как открылась дверь в коридоре и кто-то начал подниматься по лестнице. Тихонько постучавшись, в комнату вошла Мадлен.
На ней была футболка с эмблемой Лоуренсвилля и больше ничего. Ее бедра, оказавшиеся вровень с головой Митчелла, когда она подошла, были полнее вверху, чем он ожидал.
Она села на край кровати.
Когда она спросила, что он читает, Митчеллу пришлось посмотреть на книжку, чтобы вспомнить название. Он сознавал, что лежит совершенно голый под тонкой простыней, и ощущение было изумительное и пугающее. Он чувствовал, что и Мадлен это сознает. Он подумал, что надо ее поцеловать. На миг ему показалось, что Мадлен собирается поцеловать его сама. А потом она не сделала этого, а он был гостем в доме, а внизу спали ее родители, и в этот прекрасный момент Митчелл ощутил, что удача обратилась к нему лицом, что у него куча времени на дальнейшие шаги, – и ничего не сделал. Наконец Мадлен поднялась; вид у нее был какой-то разочарованный. Она спустилась по лестнице и погасила свет.
После ее ухода Митчелл проиграл всю сцену в голове в поисках другой концовки. Боясь, как бы не запачкать постель, он отправился в ванную, по дороге наткнувшись на старую пружинную сетку, которая с грохотом свалилась. Когда все снова стихло, он пошел дальше и добрался до ванной. Там он расстрелял свой боезапас в крохотную раковину, включив кран, чтобы смыть малейший осадок содеянного.
На следующее утро они вернулись поездом в Провиденс, вместе поднялись по Колледж-хиллу, обнялись и расстались. Спустя несколько дней Митчелл зашел в комнату к Мадлен. Ее там не было. На доске для сообщений была записка для нее от некоего Билли: «Показ Тарковского. 7:30. Сэйлс. Кто не успел, тот опоздал». Митчелл оставил цитату без подписи, отрывок из «Улисса», из эпизода с Герти Макдауэлл: «Ах! и лопнула римская свеча, и донесся вздох, словно Ах! и в экстазе никто не мог удержаться, Ах! Ах! и оттуда хлынул целый поток золотых нитей»[7].
Прошла неделя, от Мадлен не было никаких известий. Когда он звонил, трубку не брали.
Он снова пошел к ней в общежитие. Ее опять не было. На доске для сообщений кто-то нарисовал стрелку, указывающую на цитату из Джойса, и приписал: «Что за изврат?»
Митчелл стер это и написал: «Мадди, позвони мне. Митчелл». Потом стер это и написал: «Прошу аудиенции. М.».
Вернувшись в свою комнату, он стал рассматривать себя в зеркале. Повернулся боком, пытаясь увидеть себя в профиль. Сделал вид, будто беседует с кем-то на вечеринке, чтобы понять, каков он на самом деле.
Прошла еще неделя, от Мадлен по-прежнему не было известий, и Митчелл перестал звонить и заходить к ней в комнату. Он стал яростно заниматься, просиживал героические часы за украшением сочинений по английскому или переводил развернутые метафоры из Виргилия, где шла речь о виноградниках и женщинах. Когда они с Мадлен наконец столкнулись опять, она была дружелюбна, как всегда. Остаток года они продолжали тесно общаться, ходили вместе на поэтические вечера, иногда обедали в «Рэтти», вдвоем или в компании других. Когда весной к Мадлен приехали родители, она пригласила Митчелла пообедать с ними в «Блюпойнт-грилл». Но в дом в Приттибруке он так больше и не попал, больше не разводил огонь в их камине, не пил джин с тоником на террасе, выходящей в сад. Мало-помалу Митчеллу удалось завести в университете собственную компанию, а Мадлен удалилась в свою. Как-то вечером в октябре, спустя почти год после его поездки в Приттибрук, Митчелл увидел Мадлен, шедшую через кампус в лиловых сумерках. С нею был курчавый блондин по имени Билли Бейнбридж, которого Митчелл помнил по общежитию на первом курсе. Билли занимался гендерными исследованиями и называл себя феминистом. В данный момент рука Билли нежно покоилась в заднем кармане джинсов Мадлен. Ее рука покоилась в заднем кармане его джинсов. Так они и двигались, ухватив в горсть кусочек друг дружки. На лице Мадлен читалась глупость, которой Митчелл прежде не замечал. Это была глупость, свойственная всем нормальным людям. Это была глупость удачливых и красивых, всех, кто добивался своего в жизни и потому ничем не выделялся из массы.
* * *
В «Федре» Платона речи софиста Лисия и, первоначально, Сократа (до того, как последний отрекся от своих слов) обе построены на одном принципе: любящий невыносим (своей тягостью) любимому.
Несколько недель, последовавших за разрывом с Леонардом, Мадлен большую часть времени проводила в Наррагансетте, валяясь на кровати. Она заставляла себя посещать последние занятия. Почти совсем потеряла аппетит. По ночам ее каждые несколько часов будила, встряхнув, чья-то невидимая рука. Тоска была физиологическим ощущением, бродила в крови. Иногда в кошмаре, которому не было названия, проходила целая минута – тиканье часов у постели, синий лунный свет, словно клеем покрывающий окно, – пока она не вспоминала о том горьком обстоятельстве, которым он был вызван.
Она ждала, что Леонард позвонит. Она представляла себе, как он появится у ее двери, прося ее вернуться. Ничего такого не происходило, и она в отчаянии набирала его номер. Там часто бывало занято. Без нее существование Леонарда шло своим чередом. Он звонил людям, наверное – другим девушкам. Иногда Мадлен так долго слушала короткие гудки, что ловила себя на том, как слышит за ними голос Леонарда, словно он был здесь, по ту сторону этого звука. Когда она слышала длинные гудки, мысль о том, что он в любую секунду может ответить, возбуждала Мадлен, но потом она впадала в панику и швыряла трубку, всякий раз думая, что в последний момент услышала, как его голос произнес: «Алло». В промежутках между звонками она лежала на боку, размышляя о том, чтобы позвонить.
От любви она сделалась невыносимой, тяжелой. Раскинувшись на кровати, стараясь не касаться белья туфлями (несмотря на свои горести, Мадлен не потеряла привычки к порядку), она снова прокручивала в голове все свои действия, заставившие Леонарда уйти. Она слишком докучала ему своими желаниями, забиралась к нему на колени, как маленькая, хотела все время быть с ним. Она забросила собственные важные дела, превратилась в обузу.
От их с Леонардом романа осталась только одна вещь – книга, которую она швырнула ему в лицо. В тот день, прежде чем выскочить из его квартиры, – а тем временем он, распростертый на постели, барственно голый, спокойно повторял ее имя, давая ей понять, что она перебарщивает, – Мадлен заметила, что книга лежит на полу раскрытая, будто птица, разбившаяся об оконное стекло. Подобрать ее означало доказать правоту Леонарда, подтвердить: да, у нее действительно нездоровое влечение к «Фрагментам»; да, вместо того чтобы развеять ее фантазии о любви, книга помогает эти фантазии укреплять; да, все это свидетельствует о том, что она не только сентиментальная особа, но еще и ни капли не разбирается в литературной критике.
С другой стороны, оставить книгу на полу, чтобы Леонард смог потом взять ее и изучить подчеркнутые ею куски, а также заметки на полях (включая одно восклицание, на странице 123, в главе под названием «В исполненном любви покое твоих рук»: «Леонард!») было невозможно. Поэтому, взяв сумку, Мадлен одним ловким движением схватила и Барта, не решившись проверить, заметил ли это Леонард. Спустя пять секунд она захлопнула за собой дверь.
Она рада была, что забрала книжку. Сейчас, когда она впала в уныние, элегантная проза Ролана Барта была для нее единственным утешением. Разрыв с Леонардом ни на йоту не умалял актуальности «Фрагментов». По сути, глав о разбитом сердце там было больше, чем о счастье. Одна глава называлась «Без ответа». Другая – «Мысли о самоубийстве». Третья – «Похвала слезам». «Специфическая предрасположенность влюбленного субъекта к плачу… Малейшее любовное переживание, будь то счастливое или огорчительное, доводит Вертера до слез. Вертер плачет часто, очень часто – и обильно. Кто же плачет в Вертере – влюбленный или романтик?»